– Ну что?
– Всё в порядке! Он у меня в руках!
– Священник?
– Да нет же! Черенок розовой герани, который он так ревниво охранял, ну знаешь, той, у которой два лепестка тёмно-красные, а три – розовые? Вот он! Скорее посадить его в горшок…
– Ну что, намылила ему голову по поводу Малышки?
Мама живо оборачивалась на пороге террасы, её очаровательное раскрасневшееся лицо выражало удивление:
– Ах нет, ну что за мысль! У тебя никакого такта! Человек, который не только поделился со мной черенком розовой герани, но и обещал испанскую жимолость, с маленькими листочками в белую точечку, ту, чей запах долетает досюда, когда дует западный ветер…
Самой мамы было уже не видно, но её голос – сопрано со множеством оттенков, всегда эмоционально окрашенный, лёгкий – ещё долетал до нас, как голос невидимой птички, предсказывающей погоду, доносившей до нас и разносившей по округе новости о растениях, черенках, дожде, распустившихся цветах.
Мама редко пропускала воскресную обедню. Зимой она прихватывала с собой в церковь ножную грелку, летом – зонтик, и независимо от времени года – толстый чёрный молитвенник и пса Домино: сначала это была дворняга – помесь шпица с фокстерьером, – затем жёлтый спаниель.
Престарелый священник Мийо, почти порабощённый маминым голосом, её властной добротой и скандальной искренностью, тем не менее указал ей на то, что храм – не место для собак.
Она нахохлилась, как боевой петух.
– Выставить моего пса за дверь церкви! Вы боитесь, что он здесь научится чему-то дурному?
– Речь вовсе не о том…
– Пёс образцового поведения! Встаёт и садится вместе со всеми прихожанами!
– Всё это так, дорогая сударыня. Однако в прошлое воскресенье он залаял во время возношения даров!
– Ну да! Залаял во время возношения даров! Да как же ему не лаять во время возношения! Ведь я сама натаскала его, он сторожевой и не может не лаять, заслыша звонок!
Дело о допуске пса в храм то затихало, то разгоралось с новой силой, но длилось долго, и победа осталась за мамой. В одиннадцать часов с церемонным и по-детски важным видом, в который она облекала себя, как в воскресные украшения, она устраивалась на «семейной» скамье рядом с кафедрой и указывала псу на место у своих ног; Домино всегда вёл себя, как умница.
Мама ничего не забывала: ни святой воды, ни крестного знамения, ни даже ритуальных коленопреклонений.
– Как вы можете знать, господин священник, молюсь я или нет? Я не знаю «Отче наш» – что правда, то правда. Ну так это недолго и выучить! Как, впрочем, и забыть. Я бы скорее… Но во время обедни, когда вы заставляете нас преклонять колени, я пользуюсь этими спокойными минутами, чтобы поразмыслить о своём… Думаю о Малышке – что-то вид у неё неважный, о том, что надо бы вынуть для неё из погреба бутылочку «Шато-Лароз»[57]… Думаю о том, что, если не вмешаться, у несчастных Плювье ещё один ребёнок появится на свет без пелёнок и распашонок… О том, что завтра предстоит стирка и надо встать в четыре утра…
Протянув свою загрубевшую длань садовника, священник останавливал её:
– Достаточно, достаточно. Засчитываю вам всё за молитву.
Во время обедни мама с набожностью, несколько озадачивавшей её друзей, уходила в чтение книги в чёрном кожаном переплёте с крестами на двух его сторонах. Ну где им было догадаться, что моя дорогая атеистка под видом молитвенника держала в руках полное собрание сочинений Корнеля?
А вот проповедь приводила её в бешенство. Ни гладкая речь старого деревенского священника, в которой слова сливались чаще, чем им положено, ни его наивные побасенки – ничто не могло её утихомирить. Подобно языкам пламени из неё вырывалось нервное позёвывание, её вдруг одолевала куча недугов, о которых она сообщала мне тихим голосом:
– Тошнит… Так и есть, начинается сердцебиение… Я покраснела? Кажется, мне сейчас будет дурно… Надо бы запретить господину Мийо проповедовать дольше десяти минут…
Она довела до его сведения свой последний указ, и тогда он послал её ко всем чертям. Однако в следующее воскресенье, стоило ему превысить отведённые ему на проповедь десять минут, она принялась кашлять, демонстративно поигрывать своими часами на цепочке…