– Нет, не сплю.
Ему показалось, что Генрих сердится и не хочет говорить с ним. Понятно, почему Генрих такой грустный – его мама ушла от Лео, но осталась такой же безнравственной, если не хуже. Жить с Лео, конечно, тоже безнравственно, но она жила с ним уже не первый год. К этому все привыкли. А теперь она вдруг переехала к кондитеру и будет жить с ним. Это очень скверно, но ведь и бабушка поступает не лучше: требует, чтобы ей сделали укол, а про кровь в моче даже и не вспомнила.
– Нет, нет, – громко сказал вдруг Альберт на веранде, – лучше раз и навсегда оставить эти разговоры о нашем браке.
Мама тихо ответила ему что-то. Потом подошли Больда, Глум и Вилль. Альберт снова заговорил громче:
– …Тогда она бросилась на него с кулаками. Ее пытались удержать, но не тут-то было. Шурбигелю она закатила пару хороших оплеух, а патера Виллиброрда так толкнула в грудь, что он чуть не упал… – Альберт как-то нехорошо засмеялся и продолжал: – Что же мне оставалось делать? Пришлось лезть в драку. Он-то узнал меня потом.
– Кто, Гезелер? – спросила мама.
– Да, он узнал меня, и, надеюсь, теперь он не потянет нас в суд. Тягаться с ними трудно!
– Еще бы! – решительно подтвердил Глум, и мама засмеялась. Но ее смех звучал неприятно и резко.
Они замолчали, и в наступившей тишине Мартин услышал спокойный шум мотора. Сначала он подумал, что подъехала машина доктора; но шум доносился из сада, только откуда-то сверху: это жужжал самолет. Звук медленно приближался, он плыл где-то высоко в небе, и Мартин даже вскрикнул от удивления, увидев вдруг в черном квадрате окна красные огоньки самолета и длинный сверкающий шлейф, который он тащил за собой. По темному небу скользили яркие передвигающиеся буквы: Глуп тот, кто сам еще варит варенье! Надпись проплыла в квадрате окна и скрылась гораздо раньше, чем он думал. Но вскоре снова донесся шум мотора, и другой самолет, жужжа, протащил по темному небу вторую надпись: Гольштеге делает это за тебя.
– Смотри, скорей! – заволновался Мартин. – Это реклама бабушкиной фабрики!
Но Генрих не ответил, хотя и не спал.
Внизу вдруг зарыдала мама, а дядя Альберт громко выругался: «Мерзавцы! Какие же они мерзавцы!»
Шум моторов удалялся в направлении Брернихского замка, и вскоре вновь наступила тишина.
Мартин слышал только, как плачет внизу мама, да время от времени звякают стаканы. Генрих все еще не спал, но он упорно молчал, и это пугало Мартина. Генрих дышал часто и глубоко, словно был взволнован чем-то, а рядом с ним ровно и тихо дышала спящая Вильма.
Мартин попытался заснуть – промелькнули в памяти ковбой Хоппелонг Кессиди и утенок Дональд Дак, но ему вдруг стало стыдно думать о таких пустяках. Вспомнились слова молитвы: Если ты, господи, не простишь нам грехи наши, то кто же тогда останется праведен? И сразу же из мрака выплыл устрашающий первый вопрос катехизиса: Зачем пришли мы в мир сей? «Дабы служить господу, возлюбить его и вознестись в царствие небесное», – машинально прошептал он. «Но служить господу, возлюбить его и вознестись в царствие небесное» это еще не все, этого мало! Заученный ответ на страшный вопрос вдруг показался ему жалким, и впервые осознанное сомнение охватило его.
Что-то ушло навсегда из его жизни, – он только не понимал, что это было. Ему хотелось заплакать так же громко, как плакала на веранде мама. Но Мартин сдержал слезы; он был уверен, что Генрих все еще не спит и думает о своей маме, о кондитере, о том слове, которое его мама сказала кондитеру.
Но Генрих думал совсем о другом – он думал о надежде, озарившей на миг лицо его матери. Это длилось одно лишь мгновение, но он знал теперь, что одно мгновение может все изменить.