Следом за ней, бросив сигарету в почти уже погасший костер, поднялся Олег.
— Ночь какая-то особенная, ты чувствуешь? — Лариса медленно шла рядом с ним. — Постой! — она замерла, закинув к небу голову. — Красота!.. Смотри, какая изумительная звезда.
— Это Вега в созвездии Лиры, — хмуро проговорил поэт, неожиданно оказавшийся искушенным в астрономии. — А рядом — созвездие Лебедя.
— Да, вижу… И вправду как летящий лебедь… А эта — яркая?
— Денеб, звездный гигант. Чуть в стороне — созвездие Орла со звездой Альтаир. А вот знаменитая Андромеда, самая яркая из них называется Альферац.
— Туманность Андромеды… — мечтательно протянула Лариса. — С ума сойти, какие названия — сплошная поэзия! Самое грустное, что в городах звезд мы почти и не видим. Я не знаю: то ли свет фонарей забивает, то ли нет времени посмотреть на них…
— Живем, не глядя на звезды… — буркнул поэт.
— Что-что?
— Я говорю, слишком уж деловые мы стали. Мечтатель — у нас чуть ли не ругательное слово. Помнишь, у Грибоедова: „И прослывет у них мечтателем, опасным…“ Сейчас это прозвучало бы так: мечтателем, никчемным… Что поделаешь — век практичных людей…
— Чудак ты. Ну, ладно, распрощаемся до утра. Спокойной ночи!
— „Но в небе Нгер-Нумга всю ночь стоит, и путь твой еще не начат…“ — пробормотал Олег.
— Это твои?
— Где уж нам, — вздохнул он. — Это из якутской на родной поэзии.
И, не сказав больше ни слова, он повернулся и торопливо, почти бегом направился к себе.
В палатке было темно, знобко, неуютно. Не зажигая огня, поэт некоторое время сидел на раскладушке, уткнувшись лицом в ладони. Знакомый холодок стоял под сердцем. В голове — тишина и оцепенение, как перед ударом гонга. „Мы идем по Уругваю-ваю-ваю!“— залихватски крикнул было кто-то внутри, но другой голос оборвал коротко и зло: „Прочь!“
Вторая половина ночи…
Единственный звук — порхающий треск кузнечиков… Что это им не спится?
Минуты наливаются, как капли, набухают, потом отрываются и беззвучно падают в вечность…
Поэт машинально достал сигарету, прикурил, зажег свечу…
Безразлично, как это назвали бы другие: воображением, наваждением или самообманом; важнее всего сейчас было вот это — сквозь мрак ночи и еще более кромешный мрак веков к нему уверенно и неторопливо приближался на своем потемневшем от пота песочного цвета иноходце молчаливый старик — князь Бальгур…
Дорога учит ценить здоровье, чужбина — соплеменников. За все время пребывания у юэчжей Модэ ни разу не встретил ни одного хунна. Не было их ни среди невольников, выполнявших черную работу, ни среди чужеземных воинов, добровольно перешедших к юэчжам, и ни одно посольство из Хунну не появилось за это время в ставке Кидолу. Поэтому одновременно и ужас и радость охватили Модэ, когда передали ему слова князя Кидолу: „Если сын брата моего, шаньюя Туманя, хочет увидеть лица своих земляков, пусть придет в мою юрту“.
Более года прошло с того дня, когда он впервые предстал перед Кидолу.
— Сын Туманя — мой сын! — объявил ему тогда престарелый вождь юэчжей. — Знай же, что если хунны нарушат пограничные межи, я должен буду принести в жертву духам самое мне дорогое, дабы они ниспослали победу и мир. А ты мне очень дорог.
Поскольку лицо юного заложника не выразило никаких чувств, Кидолу счел нужным разъяснить:
— Тебе отрубят голову, сын мой.
Но и после этого Модэ продолжал взирать на князя с полнейшим безразличием.
— Да, отрубят голову! — раздраженно повторил Кидолу и велел увести заложника, решив про себя, что Тумань порядком надул его, подсунув своего умалишенного отпрыска.
Кидолу не мог знать, что жить под постоянным страхом смерти Модэ привык с того самого дня, когда внезапно и в жесточайших муках умерла его мать. Сердобольные старушки из числа ее прислужниц тайком нашептали ему, что ее отравили, и, всё удивляясь, как это остался жив он, советовали остерегаться. Постепенно Модэ стал понимать, почему во взглядах князей появлялось нескрываемое изумление, когда они видели его на Советах, и что означало радостное облегчение, которое всегда ясно читалось на лице старого Бальгура при встречах с ним.