Князь Дмитрий выпил молока, бросился на постель. Стены покачивались, боль в висках не унималась. Хотелось воздуха.
Встал. Оделся в темноте, пошел в храм.
Он будто опустился на дно холодной, ликующей от чистоты и непорочности криницы. Мрамор светился голубым, зажженная на алтаре свеча не умаляла лунного сияния.
Так пламенно и бессловесно он молился впервые в жизни.
Прошелестели тихие шаги. Князь даже не оглянулся. Если это убийца, пусть убьет. Кто-то взял его за локоть и повел.
В притворе была поднята плита, ступени вели в подземелье.
Князь Дмитрий, поддерживаемый твердой рукой, сошел по ступеням вниз. Горели свечи.
Перед гробницей на коленях молились князь Иеремия и княгиня Гризельда. Князь Иеремия поднял глаза на Дмитрия и глазами указал место возле себя.
9
Как тень бродил Пшунка под стенами Иеремиева замка… Небо погасло для него, но не умирала, светила, плескала светом единственная, но самая светлая, самая голубая звездочка — Степанида.
Поутру встретил он воз: дивчина везла молоко в замок.
Встал на дороге черный, сгоревший от горя. Дрогнуло у дивчины сердце, согласилась передать Степаниде слова-угли.
«Чудище я! Чудище! Мертвец с когтями! Но подай мне одну лишь надежду на прощение, и я очнусь, оживу. Ко всякому человеку буду добр, ко всякой твари. Неужто тысяча добрых дел меньше единого черного? Пожалей!»
Ждал ответа, сидя в дорожной пыли. И выехал воз из ворот, и сказала дивчина Пшунке, умирая от страха, Степанидины слова:
«От черного быка телята родятся черные. Не хочу во чреве моем измену выносить, выстрадать, а потом и молоком вскормить».
— Вот теперь я и впрямь мертвец, — сказал Пшунка, — теперь и впрямь на мне когти отрастут.
И явился Иван Пшунка пред очи князя Иеремии.
— Что тебе надо? — спросил князь.
— На службу прими или прикажи забить палками.
Сатанинские черные глаза уперлись в душу Ивана Пшунки.
— Будешь палачом.
Иван Пшунка опустился на колени, припал губами к золоченому княжескому сапогу.
1
Серый в темных яблоках конь скакнул с дороги через канаву и с тяжкой натугой запрыгал по великолепным шелковым зеленям. Всадница надеялась, что весеннее вязкое поле остановит преследователей — людей грузных, на тяжелых конях. Но преследователи не унялись.
— Прочь, ваше преосвященство! — закричала всадница толстяку. — Я буду стрелять.
Лошадь под епископом была невероятно высокая, несла она многопудовые телеса хозяина легко и надежно.
— Геть! — рявкнул епископ двум гайдукам своим, размахивая плеткой. — Геть!
Гайдуки, нахлестывая лошадей, обогнали хозяина, и расстояние между ними и всадницей стало таять так же быстро, как сгорает лучина, опущенная огнем вниз.
У красавицы и впрямь оказался в руке пистолет. Она выстрелила, но — вверх.
— Геть! Геть! — заорал приободрившийся епископ и выбил из своего коня такую прыть, что со стороны казалось: гайдуки и пани стоят на месте.
А сторонний наблюдатель был. С вершины косогора, сидя на лохматой татарской лошадке, глядела, как топчут ее хлеба, пани Ганна Мыльская.
Огромный, рыжий, с белой грудью и белым брюхом конь епископа настигал серого красавца, словно зайчишку гончая.
— Господи! Господи! — закричала в отчаянье бедная панночка, и у пани Мыльской от сострадания выкатилась слеза. Но как бы сильно ни страдала пани Мыльская, она роняла только одну слезу, да и ту из левого глаза, который она все равно прищуривала в решительную минуту, и теперь прищурила.
Грохнул выстрел!
Коня его преосвященства словно бы подсекли под передние ноги. Толстяк кубарем скатился в шелковую пшеницу, оставляя широкий след, — не всякий табун лошадей столько добра вытопчет. Мир замер. Оба гайдука таращились на пани Мыльскую, которая сунула за кожаный пояс разряженный пистолет и вытягивала два других. Конь епископа дрыгал ногами, епископ, вжимаясь в податливую землю поля, помаргивая, следил за пистолетами. Пани на сером красавце поняла, что спасена, осадила лошадь и разрыдалась. Плакать в движении не столь удобно.
А между тем со стороны села Горобцы послышались гиканье и топот: к пани Мыльской шла помощь.
— Эй, вы! — крикнула грозная воительница гайдукам. — С коней долой, если жить хотите. Коней беру себе. Вон сколько пшеницы потоптали. А тебе, ваше преосвященство, лучше пока полежать носом в землю, чтоб дворня моя не прознала про твой позор.