— Макс, — сказал Козел, закрыв флягу. — Иногда случается что-то плохое, а сказать об этом нельзя ничего. Иногда случается что-то, совершенно не связанное с политикой, и с войной. И в мировом масштабе это событие не имеет никакого значения. Но оно важно для тебя лично, и ты имеешь право на свою собственную, личную боль. Бывает, что-то случается, а пошутить про это тоже нельзя.
— Он уже пошутил утром, — сказал Леви.
— Надо сказать, удачно, — добавил я и понял, что все смотрят на меня странно. Кроме Лии, ее взгляд совершенно не изменился, остался таким же острым, отстраненным и темным, как всегда. Остальные были обеспокоены. И тогда я понял, что меня трясет до кончиков пальцев, что я ощущаю странные спазмы, как будто я плачу.
Плакать я умел только от усталости, после приступов гипомании, ошалев без сна и еды, в которых, как мне казалось, я совершенно не нуждался.
Меня встряхивало, словно я захлебывался рыданиями, просто совершенно сухими. Это, наверное, тоже было смешно, только никто не смеялся. Губы Лии растянулись в тонкой улыбке, а Леви подался ко мне, остальные смотрели с волнением.
И я сказал:
— Прошу прощения, пацаны и дамы. Эмоции зашкаливают.
— Ты потерял друга, Макс, — сказал Козел. — Мне жаль. И всем здесь. Мы уже говорили об этом с Леви. А теперь говорим об этом с тобой. Эта боль не пройдет сразу.
А я подумал: врешь ты все, поэтому-то ты и Козел.
Эта боль никогда не пройдет.
Я сказал:
— Вас что ли из колледжа не выгнали?
Получилось не слишком внятно, и я вдруг добавил:
— Я просто не знаю, почему. И это меня убивает. Вдруг я в чем-то перед ним виноват, вдруг я мог что-то сделать. Почему? Ну почему?
Я понимал, что больше я не поговорю с Калевом, никогда. Раньше все было проще. Я часто обижал его, а потом всегда мог извиниться. И я медлил, потому что у меня было время.
А теперь они похоронили Калева, они опустили его в землю в одной ужасной, мрачной, деревянной коробке специально для этих дел. И я не услышу его голос. Никогда. Он не скажет:
— Не парься, все оукей.
Ничего больше не оукей, потому что Калев убийца и лежит под землей. Мне показалось, что меня сейчас стошнит.
Саул сказал:
— У меня когда-то тоже умер друг. Это был несчастный случай. Его сбила машина. Мы с группой тогда были на экскурсии, он ее так ждал.
Я посмотрел на Саула, вид у него был совершенно спокойный, странновато-обаятельный. Он почесывал свой любимый цветок, поставив горшок на колени.
— Ты это видел? — спросил я.
— Да. Я видел, как это случилось, и не поверил. Но он умер не сразу. Он провел целую ночь в больнице, и я до самого конца думал, что все будет хорошо, что все не может быть плохо. Но все вот так и кончилось. И потом один чувак сказал: из тьмы мы вышли, и во тьму уходим, или что-то типа того. А был такой летний день, и я подумал: ужасно страшно быть одному в темноте, там, внизу.
Я задрожал сильнее. Саул пожал плечами:
— Но я купил инопланетный цветок, тот парень, продавец, сказал, что в нем может жить человеческая душа, если взять землю с могилы и в нее цветок посадить.
— Развели тебя, как лоха, — сказал я. — И всех нас вообще, как лохов, развели.
Сухие спазмы, заменяющие мне слезы, не прекращались. Почему это вообще случается с маленькими мальчиками и девочками? Почему, если нужно умирать и лежать на кладбище целую вечность, не видеть неба над головой и ток-шоу на экране телевизора, ни буквы в книжке, ни единого родного лица, это нужно делать так рано.
И как можно выбрать именно это? Вопросов было так много, и я все представлял Калева, совсем одного в каком-то очень страшном месте, толком не умея представить самого этого места. Мне казалось, что я стою голый перед всеми чокнутыми, или даже больше, чем голый — без кожи.
Я был отвратителен сам себе, и я вышел, несмотря на то, что кто-то кричал мне вслед. Козел молчал. Наверное, он думал, что помог мне. Я не знал, стоило ли ему похвалить себя. Я не выбежал, как девочка-подросток, узнавшая, что папа запретил ей идти на концерт любимой группы, я вышел быстрым шагом, потому что мне было так стыдно, и я хлопнул дверью, потому был так зол.