— И сколько вы за это хотите?
Полихнович в Молчании стал вертеть папиросу, заложив при этом ногу на ногу так, что острым носком сапога почти касался носа. Наконец, когда йапироса была вставлена в мундштук, он окружил себя клубами дыма и храбро выпалил:
— Уступлю за восемьсот рублей.
Бияковский громко расхохотался.
— Семьсот рублей!.. Шуточки! Это за «отхожее место для овсянок»… Ха — ха!.. Да знаете ли вы…
— Не семьсот, а восемьсот! Говорите, сколько вы дадите. Я не люблю, когда мне смеются в лицо. Финтик, я тебя за дверь выкину, болван ты этакий, смотри у меня!
Собачонка опять сползла с дивана. Бияковский перестал смеяться и надулся.
— Вы, сударь, думаете, что имеете дело с невеждой, — сказал молодой помещик, прищурив левый глаз. — Я, сударь, учился в Дублянах[11] и знаю цену гликке с примесью известного количества песку и к тому же совсем нежирной… Найдите‑ка тут где‑нибудь в окрестностях такую глину и такой известняк.
— Как знать?.. Может быть, и найду, — ответил инженер, вставая и собираясь уходить.
— Ну… сколько же вы дадите?.. Говорите.
— Во всяком случае не больше ста рублей.
Господин Полихнович погрузился в глубокое раздумье.
— Так и быть, давайте двести наличными… черт с ней, с этой глинкой…
— Нет, сударь, — холодно произнес Бияковский.
— Ну, ничего не поделаешь… Сто пятьдесят дадите?
Инженер иронически посмеивался в усы.
— Тогда давайте напишем контракт… что уж там… Не угодно ли чаю?
— Вот еще, чаю! — неожиданно раздался голос из соседней комнаты. — Угощать вздумал, а откуда я возьму этого чаю… Видали!
— Молчать, обезьяна! — сказал Полихнович, даже не поворачивая головы. — Ну, картофеля с простоквашей?
— Нет, спасибо. Я плачу вам сто рубликов, контракт оформим за двумя подписями… свидетель есть, пан Цедзина…
— Пан Цедзина! — воскликнул молодой человек, окидывая посетителя горящим взглядом. — Пан Цедзина, владелец Козикова?
— Да, бывший…
— Неужели? Вас уже вытурили? Ха — ха… Вот так разгром помещиков! Что же, теперь дороги строите?..
— Работаю, — скромно ответил пан Доминик.
— Так… Ну, что ж делать!.. Давайте писать этот контракт. По крайней мере будет чем завтра заткнуть глотку евреям.
Контракт был написан, и поздно ночью Бияковский вместе с Цедзиной уехали из Заплотья.
Спустя две — три недели у подножия горы уже работала машина для формовки кирпичей, а на скалах копошились люди. Инженер то и дело появлялся на вершине горы и пытливым, задумчивым взглядом окидывал расстилавшийся у его ног простор.
Был конец августа, время пахоты. На полях Полихновича царила глубокая тишина. Бияковский не был знаком с сельским хозяйством, с трудом отличал в поле пшеницу от ячменя, тем не менее он обратил внимание на то, что владелец Заплотья решительно предпочитает оставлять землю под паром. Длинные серые полосы земли, которая когда‑то делилась на ровные пашни, казались унылыми, словно кладбище. Только местами серый перелог оживляла небольшая полоска жнивья или картофеля, а там снова тянулись голые поля, сливаясь на горизонте с пастбищами и непригодной для посева землей.
Молодой помещик приходил ежедневно на гору, садился на камень, курил папиросу за папиросой и разговаривал.
— Как поглядишь отсюда, с горы, на ваш фольварк, — сказал ему однажды Бияковский, — право, он как покойник.
— Ладно, ладно… Покойник!.. Мне он после отца достался в плохом состоянии, пришлось ввести плодосмен…
— Плодосмен? Где же и какие плоды вы тут меняете? Никаких плодов я не вижу.
— Как никаких?
— Я в этом не разбираюсь, но все‑таки я не вижу ржи…
— А конский боб?
— Какой конский боб?
— Эх вы, а еще беретесь критиковать. Вон, видите там зеленую полосу?
— Какая вам польза от этой зеленой полосы или даже от этого самого конского боба? Ржи я не вижу.
— А вон то жнивье после чего?.. После капусты с бараниной, что ли?
— Помилуйте, да ведь мужик в два раза больше ржи сеет!
— Вот и истощает почву, сеет рожь по ржи… Вы только позвольте мужику, так он вам и на Театральной площади насажает картошки; но из этого отнюдь не следует, что мы должны следовать его примеру и губить поля. Тут, правда, надо бы немного капитала…