И только тот, имя кому Благо, лукаво несколько улыбался, глядя на нас.
— …РоссиянЕ! — доносилось из телевизора. — СоотечественикИ!..
Нам удалось протиснуться сквозь толпу. И Гюнтер, и Готлиб, и "деревянный", и "тортоподобный", и даже давний знакомец Афанасий – все они, увидев нас, тем не менее, смотрели на нас как на нечто несуществующее.
— …поэтому, россиянЕ, — произнес с экрана Президент, ибо это был именно он, — я ухожу…
Мы с Лизой выбрались из толпы и покинули эту залу.
— …Я ухожу! — неслось нам в спину. — Я ухожу!.. Простите меня за все!..
…Какие-то опустошенные, не замечая зимнего холода, мы вышли из роскошного особняка. Никому из охраны даже не пришло в голову нас остановить. Так мы, — Лиза в туфельках и в платье с короткими рукавами, а я в смокинге и в лаковых штиблетах, — шли по заснеженной аллее, и в спину нам все еще звучало снова и снова повторяемое: "РоссиянЕ! СоотечественникИ! Простите меня!.."
Чугунные ворота были распахнуты, их сейчас никто не охранял. Мы вышли на улицу, и только тут я почувствовал, что позади нас кто-то идет.
Он ступал по снегу босыми ногами. Не узнать его в этом белом балахоне было невозможно.
— Вы?.. — спросил я. — Но ведь вы же… по-моему…
— Ах, — отозвался он, — разница между бытием и небытием столь призрачна, что порой ее просто нельзя различить.
— Ну а мы-то, — спросила Лиза, — мы-то живы?.. Почему мы не чувствуем холода?
— Увы, милая, тот же самый ответ я вынужден вам дать, — сказал он.
— Но мы живы!
— И этого, — сказал он, — никак не смею отрицать, ибо вы страдаете и мыслите, а что еще означает – жить?
— И куда нам теперь деваться? — немного помолчав, спросила она. — Ни одежды, ни крыши над головой…
— Ну, во-первых, — сказал старик, — друг у друга есть вы. В отличие от меня, вы не обречены на одиночество… Одежда… Кое-что на вас все-таки есть; да и разобраться – так ли она вам нужна?.. Что же касается крыши, то – разве мыслящая душа не достаточное укрытие?
— Так значит, мы все-таки?.. Мы все-таки?..
Вопрос мой так и остался незавершенным, ибо в этот миг под моими ногами уже что-то покачивалось, и небо, небо небывалой какой-то синевы, слепя глаза, обволакивало со всех сторон.
Подо мной была деревянная палуба, гребцы слаженно работали веслами, и легкий корабль уносил нас по теплому морю куда-то вдаль…
* * *
…"Голубка" было имя этому кораблю. Легкокрылая "Голубка" мчала нас в далекую Галлию.
И черны были одежды на женщине, стоявшей у борта, и скорбно было ее лицо. Мария, — я знал это, — ее звали Мария. И черна была ее скорбь, кою не разбавить даже этой ослепительной синевой моря и изгибающегося у горизонта небосвода.
Когда мы плыли? Сейчас? Завтра? Тысячи лет назад? Наверно, всегда, пока существовало самое Время…
Лиза, стоя рядом, держала меня за руку. Значит, и счастье было, как самое время, нескончаемо…
По другую сторону от меня стоял старик в белой хламиде.
— Скоро, уже скоро, — сказал он.
Но что, что скоро? Я не знал. И не хотел его спрашивать. Мне было все равно. Не кончалась бы только эта синева и это горячее Лизино прикосновение к моему запястью.
Ну конечно, конечно, мы плыли на "Голубке" в неведомую Септиманию[67], которую нам еще только предстояло основать! Вон и берег уже виднелся вдали. Значит, скоро, действительно, скоро…
Но покуда мы еще не доплыли, я вдруг снова, как во время того звездного хоровода, почувствовал себя парящим где-то в неизмеримой выси и оттуда с охватившей меня вдруг жалостью снова созерцал этот бирюзовый шарик, так же как и мы несущийся в неизвестность вместе со всеми, пребывающими на нем.