«Получше, лада моя, – прозвучал в голове ответ. – Не могу без тебя, вот и пришла, чтоб в глазки тебе заглянуть».
Под лопаткой кольнуло, и Дарёна, не сдержав короткого стона, вынуждена была лечь. Кошка настороженно приподняла голову.
«Болит?»
– Немножко, – прошептала девушка.
«Лесияра тебя в Лаладиной пещере лечила, – сказала Млада. – А потом ещё моя родительница помогла, вместе они тебя и вытащили. Рана уж на следующий день затянулась, но спала ты долго… Шрама не останется, но ныть временами, наверно, будет. С нашим оружием шутки плохи».
Улегшись в обнимку с кошкой, Дарёна промолвила задумчиво:
– Лаладина пещера, говоришь? Мне там прекрасная дева явилась, в венке и белой рубашке, босая… Поцеловала меня и сказала, что теперь всегда будет со мной. А потом ушла… до весны.
«Мрррр… – Млада пощекотала Дарёну усами. – Вот оно как вышло. Это Лалада тебя в свой круг приняла, обычно это на предсвадебном обряде делается… В пещере этой. Там даже зимой тепло и светло, дух Лалады там живёт круглый год. Это – место силы. Оно не единственное, есть ещё несколько. Зимой, когда наша богиня уходит, без них было бы трудно».
У кошки вырвался длинный, душевный зевок. Широко разинув розовую пасть и показав огромные, в палец длиной, клыки, она с клацаньем захлопнула её.
«Можно, я посплю тут с тобой, ладушка? Нездоровится мне ещё слегка, а когда ты со мной – мне легче…»
– Спи, родная. Я буду беречь твой сон…
Вороша пальцами чёрную шерсть, Дарёна млела в тепле огромного пушистого тела рядом с собой. Под лопаткой ещё покалывало, и с этим, похоже, предстояло жить. Если Нярина и осушит её слёзы, то эта боль останется навсегда – на память о Цветанке.
***
Радятко, растянувшись на можжевеловой подстилке, подставлял спину венику, которым его усердно нахлёстывал Мал. Уже помытый Яр сидел с матерью в предбаннике и пил отвар яснень-травы с мёдом, а старшие братья прогревали косточки поосновательнее. В густой завесе пара блестели их угловатые мальчишеские тела; окуная мочалку в бадейку с отваром мыльного корня и от старания высунув язык, Мал хорошенько растирал брата, а когда проходился по рукам, вдруг заметил:
– А это у тебя что к ногтю пристало? Дай-ка, уберу.
– Не трожь, – ответил Радятко, пряча руку. – Смола это сосновая. Ноготь нарывает, вот и приложил, чтоб болячка не раздулась.
– А-а, – протянул Мал. – Понятно.
«Хоть ноготь да оставь сухим, иначе потеряем мы с тобой связь», – наказывал отец, и Радятко помнил об этом. Чем ближе они подъезжали к Белым горам, тем ярче блестели глаза матери, вызывая в душе Радятко глухой ропот негодования. Он знал этот блеск, который всегда появлялся, когда мать рассказывала о женщинах-кошках и их правительнице Лесияре; негодование достигло своего пика и впилось в сердце разозлённой гадюкой, когда Радятко увидел, как мать и владычица Белых гор смотрели друг на друга при первой встрече на дороге. Соперница, из-за которой отцу не досталось оберегающей любви матери, не уступала в росте самым высоким воинам Воронецкого княжества, а в её телосложении сочеталась мужская сила и кошачье-женская гибкость. Большие глаза наполняло спокойное сияние, от которого с непривычки становилось сперва не по себе, а потом под сердцем начинала шевелиться зовущая ввысь тоска по недосягаемому небу, в котором дано летать только птицам. Смутная, беспричинная и капризная зависть к этим птицам и к этой спокойной чистоте взгляда, которой простым смертным не достичь…
Подстреленную Дарёну княгиня Лесияра подняла бережно и любовно, как свою дочь, а мать смотрела на правительницу женщин-кошек с надеждой на спасение и с этим проклятым блеском в глазах, которого не мог добиться от неё ни один мужчина на свете… И который она так и не подарила отцу, сделав его уязвимым перед бедой.
На сердце мальчика калёным железом было выжжено: если бы не Лесияра, отец был бы сейчас с ними. Это стало неоспоримым законом, непреложной истиной, горькой и единственной правдой, о которой умолчала мать, и которую открыл Вук – отец, отрёкшийся от своего прежнего имени. Радятко стиснул зубы и закрыл глаза, стараясь отогнать от себя светлое видение лица белогорской княгини.