Ведомый Фритци и Франци, я поднимался и спускался по лестницам, шагал по длинным извилистым коридорам и наконец добрался до кабинета, в котором восседал старый пьяница майор Гауслейтер (в любой мало-мальски приличной армии его бы давным-давно выгнали со службы). Мы с ним до этого дня виделись лишь однажды, когда меня привезли в лагерь. Он заметно нервничал. Похоже, в Заксенбурге что-то намечалось; я нисколько не сомневался, что Гауслейтера посвятят в курс дела одним из последних. Он сообщил, что меня освобождают, «из человеколюбия», под поручительство моего кузена майора фон Минкта и отпускают домой на «испытательный срок». Потом посоветовал не ввязываться ни в какие грязные делишки и оказывать всяческое содействие людям, желающим мне исключительно добра. Если же я не послушаюсь совета, идущего от чистого сердца, и снова окажусь в Заксенбурге, меня ожидает иное обращение.
Кто-то позаботился привезти мою одежду. Должно быть, сам Гейнор или кто-то из его людей съездил в Бек. Рубашка и костюм сидели на мне как на вешалке – настолько я исхудал; тем не менее я оделся, тщательно застегнулся, завязал шнурки на ботинках, долго возился с галстуком. Мне хотелось предстать перед кузеном в приличном, насколько это возможно, виде.
Фритци и Франци вывели меня во двор, где стояла машина. Около нее нас поджидал Гейнор. Клостерхейм отсутствовал, но сумрачный водитель был тот же самый.
Гейнор вскинул руку в потешном салюте, которые наци позаимствовали из американских фильмов на сюжеты из древнеримской истории, и пожелал мне доброго дня.
Я молча забрался в машину. На моем лице играла улыбка.
Когда мы проехали через замковые ворота и тюрьма осталась позади, Гейнор поинтересовался, чему я улыбаюсь.
– Меня забавляет, как долго, оказывается, взрослые люди могут играть в детские игры. И не испытывать при этом никакого неудобства.
Он пожал плечами.
– Куда проще копировать, чем изобретать свое. А что до детских игр… В конце концов, мир окончательно обезумел, и каждый выживает как умеет.
– Это точно, – согласился я, – но умеют далеко не все. В лагере я встречался с журналистами, врачами, юристами, музыкантами, и большинству из них крепко доставалось от тюремщиков. Нас окружают дегенераты, уничтожающие культуру по той простой причине, что она недоступна их пониманию. Фанатизм возведен в статус закона и государственной политики. Нынешний упадок превосходит даже средневековый, мы скатываемся в варварство и выдаем за истины древние бредни. Нам скармливают откровенную ложь – будто бы шестьсот сорок тысяч евреев управляют всеми остальными. А каждому немцу известен по крайней мере один «хороший», «правильный» еврей, из чего следует, что в стране должно быть как минимум шестьдесят миллионов «хороших» евреев. Следующий вывод что «плохих» евреев гораздо больше, чем «хороших», иначе получается неувязочка. Вот задача для вашего Геббельса.
– Он ее решит, не сомневайся, – Гейнор снял фуражку и расстегнул мундир. – Лучшая ложь – та, в которой присутствует доля правды. А знакомая ложь зачастую воспринимается как правда даже самыми сообразительными. Тебе ведь известно, что легенда, которая у всех на слуху, со временем превращается в быль…
Весенний воздух был свеж и прозрачен, и я наслаждался каждым мгновением нашей довольно долгой поездки. Мне не хотелось, чтобы она заканчивалась, поскольку я не мог и догадываться, какие неприятности, возможно, ожидают меня дома.
Гейнор справился, как со мной обращались в лагере, выслушал ответ и замолчал. Мне показалось, он стал менее самоуверенным с нашей последней встречи. Наверное, пообещал кое-что своим хозяевам и не сдержал обещания, а они быстренько сбили с него спесь.
Уже в сумерках мы въехали в ворота поместья и остановились на дорожке у крыльца. Дом был непривычно темен. Я спросил, куда подевались слуги. Мне сообщили, что все они подали в отставку, когда выяснилось, что жалование им платил изменник родины. Один даже со стыда наложил на себя руки.
– Кто именно?
– По-моему, Рейтер.
Хорошее настроение как рукой сняло. Старина Рейтер, мой самый преданный слуга, добрый и верный друг… Неужели его пытали?