Если же и это наблюдение - правда, а правдивость его достоверно проверяется многократными возвращеньями в отечество, от века отчуждающего твою любовь и непременно заставляющего себя выдумывать, то и маленькие птицы Милуоки, истово перепархивающие с одной нагой ветки на другую и тем самым как бы оживляющие дерево воображаемой листвою, более чем заслуживают того, чтобы запечатлеть свою малость в человеческой душе, чья подлинная родина - это страдание опоздавшей навсегда любви и печальная неисправимость прошлого.
И важно ли поэтому, с чего начинается и чем завершается человеческое повествование, даже и запечатленное на бумаге? Как бывает со случайными попутчиками, разве ведомо нам, на какой фразе и в каком молчании застанет нас скользящий и нечаянный взгляд другого человека? Важно лишь то, что в любое мгновенье он застигнет тебя в твоей жизни - единственном, что по-настоящему принадлежит тебе и отличает тебя от других созданий. И собственная жизнь его ненадолго коснется твоей, потому что все, что надолго, бывает только в детстве.
Я ведь вспомнил, где впервые увидел таких очень маленьких птиц. Они точно так же изображали живое движение листвы на голом и совершенно уже сухом дереве, лишенном даже корней и помещенном среди других в широкой вольере, накрытой поверху мелкой проволочной сеткой. Вольера эта, предназначенная для хищных птиц казанского зоосада, по осени запустела: орлы, грифы, ястребы и коршуны были пересажены в более тесные, но и более теплые клетки, и сидели там на своих насестах, нахохлясь и отводя взгляд от людей.
Была, свидетельствую, осень - и птицам, и зверям становилось и было не по себе. Окаймленный по берегу городскими деревьями и отгороженный по воде проволочной сеткой сегмент казанского озера Кабан тоже выглядел необитаемым, но покрывшую его рыжую зелень все же редко-редко пересекали полосы черной воды - зримые следы проплывших здесь напоследок уток и лебедей, да и те следы затягивала, смыкаясь, подробная чечевичная ряска. Ближе к берегу на плоскости воды распластывались палые кленовые листья и березовые листки; они лежали, колеблемые и сдуваемые частым ветром, и на берегу, где стоял кукольный домик для водоплавающих птиц, возле которого пригорюнился черный австралийский лебедь с красным клювом. Были там и гуси - они вдруг распахивали объятья ветру, так что становились видны их белые животы и сокровенная изнанка широких подрубленных крыльев.
И гуси кричали в серое небо по-татарски: "Кыйгак! Кыйгак!".
Посетителей было мало - тем явственнее присутствовали в этом обезлюдевшем месте мы с дедушкой моим, переходя от клетки к клетке и отмечаясь возле присмиревших зверей. Некоторые клетки были вовсе пусты, как пуста казалась та просторная птичья вольера с голыми деревьями и приземистыми кустами на каменной горке: напрасно вглядывался я сквозь тянущиеся вверх железные прутья, пытаясь застать в ней что-нибудь живое. Ничего не было - лишь серые остаточные листья шевелились на холодном ветру - и вдруг, с очередным порывом ветра, они разом взлетели и, пометавшись, возвратились на сухие древеса.
И мир, заточенный в пустой вольере, внезапно исполнился для меня смыслом. Обыденные бурые воробьишки, осязающие своими крохотными сердцами неизбежность зимы и неизбывность смерти, самим своим присутствием праздновали в этом мире бедное счастье существования, ибо не в том ли и счастье, чтобы оказаться отмеченным, не говоря уж - запечатленным чьей-либо сердечной памятью?
Так же честно исполнял я по малости и собственное предназначенье благодарно запоминать. Когда же моя душа созрела для упрека?
С холода мы с дедушкой зашли погреться в тепличную оранжерею зоосада: многосложный парниковый дух исходил от заморской растительности в деревянных, стянутых обручами кадках: нездешние ароматы витали во влажной теплыни. Резные, узорные, просторные и перистые листья нависали над нами, а меж ними, в ботанических недрах, таился опасливый сумрак.
Мохнатилась пальма; помавал травянистыми, лиственными ветвями банан; цвели олеандры и азалии, и распускала махровые алые бутоны китайская роза, роза без шипов, настолько пленившая мое воображение, что однажды впоследствии я уговорил дедушку купить такой куст - в широких, глянцевых, словно бы всегда мокрых листьях, со стволом и ветвями серой слоновой кости. Этот покупной куст простоял в дедушкином доме у окна, выходящего над огородом, на подставке, возле первого советского телевизора с водной линзой, куда так хотелось запустить аквариумных рыбок, - и ни разу не зацвел. Его выбросили потом вместе с малой дощатой кадкой - я помню, как высыпалась из нее земля и обнажились корни, не оправдавшие надежд.