* В пустыне она попросила бы стул, чтобы присесть.
21 апреля. Эредиа в одном салоне, торжественно брызгая слюной, воскликнул:
— Но «Афродита» Люиса — просто чудо! После Флобера не было написано ничего подобного. Это лучший роман за последние пятьдесят лет.
Тотчас же Поль Эрвье и Вандерем вышли из комнаты.
— Удивительные люди эти романисты, — сказал Эредиа. — Нельзя при них похвалить ни одного романа.
Но тут кто-то спросил:
— Скажите, Эредиа, а Пьер Люис писал также и стихи?
— О да, но, между нами говоря, напрасно, потому что стихи его — сама посредственность.
24 апреля. Катюлю Мендесу: «Иной раз мне кажется, что вы хлопаете меня по плечу и говорите мне: «Жюль Ренар, вам следовало бы совершить небольшое путешествие на Луну — это вас освежило бы». И я покорно отвечаю: «Неплохая мысль! Но как?» Нет, мы не способны кружить над собою, заглянуть в свое маленькое узкое существование, где временами стоит такой мрак.
После Корнелей и Расинов, великих людей мечты, пришли Лабрюйеры и Ларошфуко, великие люди действительности.
Нам мерзки шарлатаны, фокусники, лжегении, бахвалы и надутые рожи, которые разыгрывают из себя носителей идеала. Великий человек завтрашнего дня, тот, что завладеет всем нашим сердцем, — это писатель, у которого не хватит мужества написать двести страниц, то и дело не отбрасывая перо с воплем:
— Господи, каким дерьмом я занят! Каким дерьмом!
Больше не будет страстных. Будут развлекающиеся предатели. Страстные в любви! Что такое? В какой любви? Только потому, что кто-то спит с женщиной, со всеми женщинами, нужно воздевать к небесам руки? Вы предлагаете нам бесконечные вариации любовных спазм. Но, будь вы прокляты, прочтите же сначала хоть одну мысль Паскаля, и вы повернетесь спиной к самой распрекрасной голой девке. Никогда не поверю, что эта легкая усталость, пусть даже она возникает снова и снова, пока не доведет нас до могилы, содержит нечто в такой уж степени вдохновляющее.
Что касается меня, то если мне предложат написать «Бургграфов»[55] и дадут необходимые силы, я покачаю головой и откажусь. Возвышенное, повторенное дважды, — а ведь вы имеете в виду шедевр, — становится приторным.
Вы убеждены в нашем бессилии и не хотите видеть нашей усталости и ужасной скуки. О, мы будем продолжать писать! Конечно, писать нужно, но наше перо скользит с цветка на цветок, как пресытившаяся пчела.
Когда вы говорите: «Высокие и пустые химеры», — мы не понимаем. Мы с улыбкой качаем головой, потому что знаем все как свои пять пальцев.
Дорогой мэтр, с Гюго, Ламартином и Шатобрианом гений поднялся слишком высоко. Он переломил себе хребет. Теперь он тащится по дороге, как гусь.
Хватит изучать «половые проблемы». Мы обходим ваши любовные пары, которые в исступлении катаются по земле. И так как вы от них неотделимы, мы обходим и вас. Мы вас обогнали. Наша чистота не заслуга, мы целомудренны из отвращения.
Я слышал, как великий поэт, выбравшись из алькова, воскликнул: «Земля и небеса! Мы любили друг друга, как львы!» Почему обязательно лев? Хватит и самого обыкновенного зверька!
А икота пьяного? Адюльтер? Надоевший самому себе жалкий треугольник? Но у меня нет сил вам отвечать.
О, здоровенные, крепкие самцы! Да и наш господин Золя, который не прочь иногда потрепать за ушко молодежь, — разве не советовал он нам удаляться два-три раза в неделю в ржаное поле с юными красотками? Сжальтесь! Пощадите! А то мы умрем со смеху.
Мы уже выше и дальше вас, потому что вы еще по уши в этой жизни, а мы приближаемся к смерти.
Вы ждете, чтобы кто-нибудь поднялся? Никто не подымется: так удобно сидеть. А лежать еще лучше. И кроме того, мы слишком много читали любых авторов: и страстных, и скептиков, включая Жюля Леметра[56], и шутников. Нам знакомы и остроты, легкие, как струя, и философские системы, высокие, как доходные дома. Мы пресыщены до тошноты, до смерти устали, захлебнулись.
А эти маленькие пакости слишком пахучей любви!»
Май. Кровь бросилась в голову розам.
* И главное: никогда не смешивать печаль со скукой.
* Путешествие в Шитри. То радость, то печаль в лад с биением сердца, а оно только и делает, что сжимается или расширяется.