* — Мне холодно.
— На то и зима, чтобы мерзнуть, — отвечает богач.
* Зима. Оконные стекла, расписанные Валлотоном.
* Даже ветер и тот замерз.
* Лед на лугах, как разбросанные осколки разбитого зеркала.
* Им хочется увидеть душу огня.
Огонь в очаге, который то и дело гаснет, с которого ни на минуту нельзя спускать глаз, — их единственный собеседник.
* Корова. Приходится задавать ей корм в три приема. Иначе она все сено затопчет в подстилку. Это не то, что лошадь.
7 января. Простая жизнь. Нам нужен слуга для того, чтобы запирать ставни, зажигать лампу, а ведь всякий честный человек должен сам черпать удовольствие в этом несложном домашнем труде.
* Бывают часы, когда, сам не знаю почему, мне хочется себя наказать.
9 января. …У того, кто является социалистом от рассудка, могут быть все недостатки богатых; социалист чувства должен обладать всеми добродетелями бедных.
* — Я более уверен в Жоресе, чем в самом себе, — говорит Леон Блюм. — Это человек абсолютной честности.
Он смел во всем, но стыдлив. Его коробит от грубостей Вивиани[93]. Он никак не может привыкнуть.
Он живет интересами семьи. Жена не понимает его, но гордится им, как гордится своим мужем жена сборщика налогов или субпрефекта. То, что его дочь крестили в церкви, — это победа жены и тещи. Возможно, что так было условлено при заключении брака.
Он в фальшивом положении, и сам его всячески осложняет. Все вокруг используют его, чтобы обделывать свои собственные дела. Социалисты его предают, а республиканцы эксплуатируют.
— Это великий писатель, — говорит Леон Блюм.
— Да, — говорю я, — это человек великих дарований. Ему следовало бы написать две-три поэмы в прозе. Эта тонкая работа научила бы его остерегаться словесного изобилия.
12 января. Бурже психолог! А вы прочтите хоть одну страницу Тристана Бернара или мою!
13 января. В моем остывшем сердце несколько редкостных красивых чувств, словно птицы с маленькими лапками прогуливаются по снегу.
* Заметили ли вы, что если женщине говорят, что она хорошенькая, она всегда верит, что это правда.
* — Что, в сущности, вы ставите женщинам в упрек?
— Я считаю, что женщины глупы.
— Возможно, только некоторые.
— Нет, все! Все, с которыми мне приходилось беседовать.
— Значит, у вас ни разу не было с женщиной интересного разговора?
— Нет, были.
— А остроумного?
— И остроумные были.
— Тогда в чем же дело?
— Дело в том, что это еще не доказательство в пользу дам, ведь это я лез из кожи, чтобы поддерживать с ними остроумную и интересную беседу.
16 января. У Ростана был свой кучер, который возил только его. Ростан ужасно его жалел. Когда он после театра ужинал, то не мог без содрогания думать о том, что кучер мерзнет на козлах, мокнет под дождем далеко за полночь. Эта мысль отравляла ему все удовольствие. Поэтому он приказывал поднести вознице стакан грога и сказать, чтобы тот ехал домой, хозяин, мол, наймет фиакр.
Как-то ночью кучер ввалился в кафе и заявил «мосье», что уходит. Обозлился, что его не принимают всерьез.
20 января. Сжимать свою жизнь так же интересно, как и раздвигать ее вширь.
21 января. В театре Эвр. Идет «Джоконда» д’Аннунцио. Строфы про белый мрамор звучат красиво, да и то лишь потому, что мы считаем мрамор более шикарным, чем обычный строительный камень…
В первом, слащавейшем акте Леон Блюм позади меня дает сигнал к аплодисментам.
— Ренару это не нравится, — говорит он.
— Не нравится.
— Но это же лирика, красота.
— А по-моему, это пустячки.
— Вы, кажется, сердитесь, — говорит он.
— Да, меня сердят ваши восторги.
Он доказывает мне, что между нами непроходимая пропасть, которую я, впрочем, и не собираюсь преодолевать.
Второе действие. Я аплодирую строфе о мраморе. В своей ложе Мендес заявляет: «Как это прекрасно», — и аплодирует, стуча тростью.
— Ага! А почему вы вдруг зааплодировали? — спрашивает меня Блюм.
— Потому что, по-моему, это хорошо.
В антракте.
— Да, — говорю я, — строфа неплоха. У д’Аннунцио, не спорю, есть известное чувство пластической красоты, но нравственная его красота оставляет меня холодным. Его страдания меня не трогают. И плевать мне на его скульптора!