Он спросил у Кирилла:
— Может, продашь?
— Что? — не домекнул Кирилл.
— А сего фряга.
— Бернабу-то? Воля твоя, княже, — облегченно ответил Кирилл, — к чему мне раб, какая в нем корысть, только на прокорм разоряться.
Перед Бернабой вскрылась новая даль: вот она, его судьба — этот черноволосый седеющий русский князь с недобрым, прозорливым взглядом. Размышляет над Аристотелем, мечтает о Византии. Не роднее ли он ему, чем малорослый, кривоногий и жадный хан, от которого всегда пахнет кислым молоком и овчиной? Хан — азиат, а этот сидит, как герцог, и небрежно припоминает эллинские стихи. Но чтобы этому угодить, мало знать Омара Хайяма, надо самому думать и уметь говорить. О!
Он наклонился к уху Кирилла:
— Продай, господине, пригожусь.
— Зачем?
— Пригожусь.
— Чем?
— Около Олега-то?
— Около-то — чем?
— Отслужу тебе вдосталь.
— Подумаю, — схитрил Кирилл.
О Мамае Бернаба рассказал Олегу таинственно, но охотно. Лишь когда заговорил он о татарском воинстве, отказавшемся идти на Москву, Олег быстро прервал Бернабу и отпустил его.
Наконец пришли вести: татары ушли, оставляя позади дымящиеся головни да изуродованные трупы. Можно было вернуться на пепелище, куда уже начали стекаться уцелевшие воины да отсидевшие в лесах рязане.
Двадцать восьмая глава
ОГОРОД
Еще затемно перешли броды и тронулись по Рязанской земле.
Встречались раненые, погорельцы. Подъезжали воины, искавшие своего князя.
На погостах выходили попы с крестами, и князь сходил с коня, чтобы отстоять панихиду, оборотясь лицом к обуглившимся грудам церквей. Медленно приближалась Рязань.
И с каждым шагом страшней казалось взглянуть на нее.
Когда лишь холм остался между князем и пепелищем, ни у кого не стало сил смотреть на Олега.
Тогда он рванул узду, приподнялся в стременах и поскакал на холм. Только Федор поскакал за ним следом.
Вот она!
Перед ним открылись родные холмы, где еще дымились уголья, чернели останки стен, а с высоких валов, словно кто-то облил их варом, стекли и застыли черные ожоги земли.
Виднелись люди, роющиеся в золе, бродящие среди смрада. Слышались женские плачи, как на кладбище.
Не оглядываясь, Олег поскакал к переправе через Трубеж.
Его встретили и окружили десятки людей, и не клики, а плач стоял вокруг князя — народ оплакивал свою оскорбленную землю, глядя на слезы, текшие по Олегову лицу.
Когда он въехал на место, где недавно еще высился великокняжеский терем, сказал:
— Не впервой, братие. Много лилось тут русской крови и наших слез. Не плачьте, не убивайтесь. Руки наши при нас, а топоры в пламени не сгорают. Поставим град крепче и краше прежнего. Была б сила, а силу сберем.
Приказал рыть землянки. Разослал гонцов разведывать уцелевшие волости, с наказом данщикам немедля везти хлеб в сожженные города.
Кирилл шел, перешагивая через обгорелые бревна. Невдалеке от княжого двора, у развалившейся башни, он приметил бревна, сникшие вниз: там был либо тайник, либо медуша.
Ему почудилось, что в этом пустынном, безлюдном углу словно кто-то мучительно дышит либо скребется. Он наклонился и с трудом раздвинул опаленные балки. Чья-то женская рука тронула балку снизу. Тогда Кирилл уперся плечом и сдвинул дуб в сторону. Понадобилась немалая сила, чтоб своротить эту тяжесть с места.
Простоволосое, черное от засохшей крови женское лицо высунулось из тьмы и, ослепленное светом, поникло. Кирилл выволок женщину наверх. Тихо положил ее наземь: в ее волосах, в ее широких Коренастых плечах ему опять почудилась Анюта. Но эта была суше, лицо ее со сжатым ртом — строже.
— Овдотьица! — окликнул Кирилл, вспомнив женщину на башне. Но она лишь вздохнула, все еще не решаясь раскрыть глаза.
— Больно, Овдотьица?
И понял — то рана клонит ее к земле, долго лежала она в тайнике, заваленная рухнувшей башней. Вот отлежится и встанет; только б молоком напоить, а где молока взять?
Он долго тер ей холодные руки, пока не пришел на его зов старик знахарь. Знахарь развязал мешочек, всунутый за пояс, достал зелье и наложил его на две глубокие раны.
— Женка, что ль?
— Обнадежь!
— Кости целы. А были бы кости — мясо нарастет. Не печалуйся, сыне.
— Спасибо.