Вот почему нет органичной уравновешенности в художественном мире Лилли Промет, хотя и вырастает этот мир вроде бы целиком из «почвы»: в поисках «языка родного, и семьи, и близких, и дома, и крова»[45]. Этот дом не вырастает естественно, он должен быть отвоеван в гигантской, превышающей разумение битве; он не стоит на эпически-прочной почве, как должен бы стоять по идее и по номиналу «родной дом», — он возникает на пересечении мировых вихрей, и стены его сотрясаются, так что букетики цветов дрожат на подоконниках.
Дело даже не в потрясениях военного времени, прямо описанных Промет, скажем, в повести «Время темных окон». Это вообще скорее киносценарий, чем повесть; слишком все «в лоб». Промет сильнее там, где потрясение скрыто, где оно таится, где оно еще только заложено: в перепаде масштабов, в ощущении безмерности мира, с которым соприкасается соразмерный самому себе эстонский характер.
Собственно, не «характер» даже, а некоторый принцип. Крепость в душе. «Говори сам с собой много, а с другими мало».
С чем соприкасается, с чем с о п о с т а в л я е т с я эта душа на пронизывающем «азиатском» ветру? Только ли с ситуацией бескрайней опасности? Не только. Еще и с тем, например, что в военное лихолетье каждый путник может постучаться в любую избу, и его пустят, и поделятся последним, и не будут ждать никакого вознаграждения, разве что и он поделится п о с л е д н и м. Это воспоминание — опять-таки из позднейшей публицистики Промет, из книги «Хризантемы для вашего сиятельства». Но потому, что оно и десятилетия спустя помнится, — видна драма, поразившая когда-то героиню «Деревни без мужчин» Кристину. Она оплакивала свой дом, а оплакала весь мир.
Эта драма и выковала у нее — характер. И интонацию дала. И сквозной сюжет определила — из повести в повесть, из романа в роман.
В «Примавере» и характер, и интонация, и сюжет — все рельефно. Кристине нужен оппонент; татарская пустыня отравила ее; из татарской пустыни башенки Таллина смотрятся не так, как раньше; «гардины на окнах» уже не укрывают от слепящего горизонта. Кристине нужен оппонент, иначе она сойдет с ума от тревоги.
Собственно, теперь ее зовут не Кристина. Ее зовут Саския.
«— У вас редкое имя…
— Моя мама была поклонницей Рембрандта».
Итак, имя кодировано. Искусство вводится в реальность как «иероглиф». Между прочим, Саския — та самая артистка, которая хотела бы играть Дездемону для обитателей своего микрорайона, но полагает, что это бессмысленно. Что-то вызывающее есть в ее характере, что-то экстравагантное, безукоризненное и с вызовом. И имя — с вызовом: его первая носительница «оставила Рембрандта несчастным». Конечно, иероглиф не расшифровывается буквально. Но что-то есть. Разбитая жизнь. Несчастье, спрятанное за железной выдержкой:
«Пока я одна, я остаюсь сама собой».
Тогда вопрос: зачем Саскии Феврония?
Зачем эта вроде бы попутная линия в сюжете «Примаверы»? Главное-то там что? Мяртэн. Разбитая войной жизнь, любимый человек, потерянный много лет назад и встреченный теперь в туристской поездке по Италии, — контрапункт мирного благополучия и обессиливающих воспоминаний о войне, о лагере, о крушении счастья. При чем тут Феврония, соседка, с которой Саския постоянно занимает вместе гостиничные номера? Она — сбоку припека, поначалу этот симбиоз кажется просто случайным и излишним. Потом понимаешь, что он не случаен, что Феврония…
Кстати. Что закодировано в э т о м имени? Ведь и тут подвох. Формальное алиби налицо: есть повесть XVII века… Однако вряд ли вы вспоминаете ту Февронию, которая спит на полках истории литературы на пару с Петром; скорее, у вас возникает ассоциация не столь изысканная: с Хавроньей. Особенно когда Саския экономными и точными штрихами воссоздает облик своей постоянной соседки.
Это облик бесконечно наивной, темной, конформистски-глухой и притом амбициозно-агрессивной «толстой бабы». Система рефлексов отформованного культом личности и пущенного гулять в «застой» стандартного «советского загрантуриста». С элементами «русской дуры». Боится тайных микрофонов. Все записывает (хотя вряд ли потом перечтет или вспомнит что-либо по перечню музеев или экспонатов). Каждый день — в новом платье. Разговор — громкий, уверенный, напористый. Главный вопрос к встреченному писателю: вы героев выдумываете или пишете как было? Главное требование к еде: чтоб привычно. Однажды на обед подали «дары моря»; моллюски привели Февронию в шок, она устроила скандал и потребовала макарон; она ожидала, что вся группа последует ее примеру. Вообще все, что делается, — делается непременно кучей, скопом, толпой, «всем миром». Однажды отстала от группы, растерялась, заблудилась, не могла прочесть на плане города ни одного названия (не по-русски же!), не могла спросить прохожих («не знают нашего языка. А ведь это все же язык Пушкина! Могли бы и изучить»). Сама Феврония ничего изучить не в состоянии. Зато — душа широкая. «Ко мне может прийти каждый!» Легко представить себе чувства Саскии, скрытые за вышколенной актерской вежливостью, когда широкозадая дура записывает ей свой домашний адрес, чтоб Саския когда-нибудь приехала в гости. А та вправду будет ждать. Места, говорит, хватит. Хоть и коммунальная квартира, но кухня, говорит, большая, у каждой семьи — своя газовая плита…