«Та кама амаки…» Что это значит, мама не объяснила, а Эйки часто повторяла про себя непонятные слова: пока она помнит их, мамины птицы будут прилетать к ней…
Пересуды после исчезновения чужачки не стихали долго: «Даже волчица волчонка своего не бросит! Хотя… что с них возьмешь, с морских бродяг!» Еще большее негодование вызвала попытка Мэкчира найти жену: «Совсем про гордость забыл! Пускаться вдогонку за этой распутной бабой, чтобы снова нас всех опозорить!» И Нэкэ была против его затеи, но он, презрев всеобщее осуждение, ушел с караваном купцов и паломников, прихватив с собой дочь.
Купцов, выгодно сбывших в Дэкире и соседних с ним селениях свой товар, а обратно везших шерсть и изделия искусных дагнабских ткачих, сопровождала охрана. У главного через все лицо шел шрам, и Эйки в первый день, позабыв обо всем, уставилась на него, но он метнул такой мрачный взгляд из-под насупленных бровей, что она потом долго боялась на него смотреть. Зато бездетная пара, отправившаяся на богомолье, чтобы вымолить у Белоликой дитя, души в ней не чаяла: жена — маленькая, хлопотливая, проворная — причесывала ее, заплетала косички, угощала чем-нибудь, а муж, чем-то неуловимо похожий на жену, подарил собственноручно вырезанную из дерева птичку. Эйки нарекла ее «Амаки», а когда они с остальными путниками на привалах принимались за еду, обмазывала крошечный клюв молоком и «кормила» с ладони крошками.
Еще был мул по кличке «Прорва» — он, как голодный пес, вечно вынюхивал, чем бы поживиться, и, по уверениям хозяина, сожрал однажды его кушак, после чего и получил это имя взамен первоначального. Прорва и правда норовил стянуть все, что плохо лежит, и во время одного из привалов оставил своего владельца без обеда, опустошив оставленный ненадолго котелок с похлебкой. Погонщик набросился на него с бранью, и, спасая воришку от хозяйского гнева, Эйки кинулась к нему с криком: «Не бей его, я тебе свою птичку отдам!» И тут словно из-под земли вырос человек со шрамом — вырвал у хозяина Прорвы кнут, отшвырнул в сторону, и, не говоря ни слова, вернулся к прерванной трапезе. После один из охранников принес Мэкчиру с дочкой кусок поджаренного на углях мяса. С того дня лепешки свои Эйки всегда отдавала Прорве, потому что они с отцом пользовались покровительством охраны до самого прибытия в Белый город.
Там они попали на празднование Йалнана. Эйки запомнились высокие башни под пронзительно-синим небом, разноязыкий людской гомон на вымощенных камнем улицах, еще более многолюдных, чем обычно: вихрем проносились мимо кавалькады всадников в алых плащах, ниспадающих на гладкие крупы коней, чьи золотистые гривы летели по ветру, и теснящиеся вдоль стен зеваки радостно приветствовали их.
Отца с дочерью совсем затолкали в толпе. Девочка, никогда не видевшая столько людей, взирала на все с открытым ртом. А Мэкчир вглядывался в чужие лица в безумной надежде найти среди них любимое, родное, потерянное навеки…
Целый день по городу с ликующими возгласами носили статуи Белой Девы и Бога Солнца, а на закате перед храмами раздались печальные завывания труб, сопровождаемые скорбными песнопениями и рыданиями плакальщиц, простиравших руки к солнцу, закатные лучи которого казались кровавыми. Едва угас последний луч, крики и стоны возросли многократно. Пламя бесчисленных факелов освещало печальную процессию: статую Златокудрого несли на носилках по запруженным народом улицам, — он лежал, устремив к небу бледное лицо с полуприкрытыми глазами, тело его утопало в алых цветах, и люди, падая перед ним на колени, с горестными криками раздирали на себе одежду. Из храма Белоликой навстречу ему вынесли статую Девы под вдовьей накидкой, и понесся к небу плач:
«Муж мой прекрасный, возлюбленный мой!
Склонившись над тобой, взываю к тебе я…
Склонившись над тобой, взываю к тебе я!
Но очи твои погасли, очи твои не видят меня…
Муж мой прекрасный, возлюбленный мой!
Вся земля по тебе стоном стонет,
Погрузившись во мрак, небо плачет,
Все вокруг скорбит по тебе,
А ты, солнцеликий, не слышишь…
А ты, солнцеликий, не встанешь!
Муж мой прекрасный, возлюбленный мой!