Но вот степь кончилась, и они увидели опрокинутое на землю небо, но беспокойное, дышащее, живое — это было море. Как завороженная, смотрела на него Эйки, и ей казалось, что оно говорит с ней на языке, который она когда-то знала, но забыла, и пока она пыталась вспомнить, показалось селение, окруженное шестами с трепещущими на ветру полосками выгоревшей добела ткани. Вопросительно подергав отца за рукав, Эйки получила краткий ответ:
— На них молитвы. Для защиты.
Хотелось подойти к ним поближе и потрогать, но он не позволил. А еще хотелось спросить: «Куда мы идем?», однако его лицо было таким хмурым, что Эйки не осмелилась и, вертя головой по сторонам, молча думала: до чего странно здесь все! Вместо домов из камня — крытые соломой лачужки, готовые разлететься от дуновения ветра. А при виде женщин с голыми руками и ногами Эйки и вовсе рот раскрыла: в Дагнабе если юбка — то до пят, если рубаха — так рукава до середины ладони, и платок до самых бровей. Тут же никто и не думал ни от кого закрываться, на них с отцом смотрели, не стесняясь, да еще смеялись и что-то друг другу говорили. Стояли эти женщины под длинными навесами, разделывая рыбу, и пахло оттуда так, что хотелось зажать нос. Впрочем, здесь так пахло везде…
Войдя с отцом во двор какой-то лачужки, где важно расхаживала курица с цыплятами, Эйки, к величайшему негодованию пернатой мамаши, тут же ухватила одного, а Мэкчир постучал в дверь, но хозяйка — высокая худая старуха — явилась немного погодя с заднего двора. В выцветших глазах при виде гостя появилось изумление, усилившееся после того, как он заговорил, — Эйки не поняла ничего, разве что явственно расслышала два имени — мамино и свое. Бабка, встрепенувшись, переспросила: «Эйки?», потом, пригласив в дом и собирая на стол, она все время украдкой поглядывала на нее.
Еда Эйки не понравилась: ни сыра, ни лепешек — одна рыба. Отец, кажется, был такого же мнения, — к угощению едва притронулся. Старуха смотрела на них и молчала. Лишь пойдя их провожать, у околицы вдруг прижала девочку к себе, пробормотав непонятные слова, в которых послышалось что-то похожее на «амаки».
Дорога домой была грустной. Эйки надеялась, что они снова примкнут к каравану, встретившись с Прорвой и добрыми попутчиками, но надежда не оправдалась, зато Эйки увидела мамину птицу, но когда она радостно прокричала заветные слова: «Та кама амаки!», Мэкчир, дернувшись, как от удара, сорвал короб с плеч и вытряхнул из него дочь. Больно не было — было страшно видеть его перекошенное лицо, когда он кричал белой птице в небе: «Верни мне ее! Верни!», — а потом упал ничком на землю и долго лежал неподвижно, уткнувшись лицом в траву. Эйки, всхлипывая, прижалась к нему, и они долго плакали над своим горем — одним на двоих, а мамина птица кружила над ними и не улетала.
После этого девочка сидела в коробе молча. Она поняла: при нем не надо звать птиц. Особенно маминых.
Когда они, наконец, вернулись домой, Нэкэ, взглянув на Эйки, всплеснула руками:
— Силы небесные, на кого ты похожа-то!
Одежка — покрытая пятнами, прожженная у костра — ни на что уже не годилась. Девочка потупилась, стараясь прикрыть самую безобразную дырку, а Нэкэ, подойдя к сундуку, откинула крышку и достала платье, штанишки, передник — все было новое, а не перешитое из старого. Эйки не верила глазам: это ей? Нэкэ рассмеялась: «Что ж ты стоишь-то?» — и помогла облачиться в обновки.
В переднике был даже карман, где как раз хватило места для Амаки.
— Откуда это у тебя? — удивилась Нэкэ, и Эйки, торопливо рассказав, как у нее появилась вторая птичка и как она чуть не лишилась ее из-за Прорвы, выбежала во двор, чтобы посмотреться в чан с водой. Старший сын Нэкэ — Ничил, прилаживавший в тени нулура новую рукоять к колуну, коротко сказал:
— Гляди, не свались туда.
Его брат Килис, крутившийся рядом, с готовностью подхватил:
— Там дахпи прячется. Сейчас вылезет и сожрет тебя.
Эйки знала, что огромные мохнатые дахпи с железными клювами обитают в горных пещерах и к человеческому жилью близко не подходят, но поди знай, вдруг Килис говорит правду? Хотя он выдумщик еще тот…