Я вернулся к мосту через Черную речку. Теперь это новый мост с железными перилами. От разрушенных старых быков под мостом образовалась запруда, вода стремительно перебрасывалась через нее и, разливаясь, подмывала берег; наверху нового обрыва, сверкающего желтым песком, я вдруг узнал старую сосну — уже в мое время над обрывом торчали ее толстые корни. Теперь почти весь венец корней висел в воздухе широким веером, и было непонятно, как еще может держаться сосна. В шестидесятом году, когда я опять приехал на Черную речку, сосны уже больше не было, только из черной воды, покрытой пузырьками воздуха и серой пеной, как рука утопающего торчало большое корневище.
Сперва я хотел пройти к тому месту, где был наш дом по новому шоссе, но меня смутило, что оврага, через который вела старая колеистая дорога, больше нет. Я помнил его, заросший елями, кустарником и высокой, в человеческий рост, крепкой крапивой, помнил сложенный из больших, плохо обтесанных камней неширокий мост, на котором я однажды полетел на велосипеде и погнул колесо. Тогда это было для меня большой неприятностью, и я тащил велосипед домой на плечах, не зная толком, как к этому отнесется отец. Встретившийся мне по дороге мой двоюродный брат Лева только головой покачал: влетит! Но все обошлось благополучно — синяк на моем лбу произвел больше впечатления, чем погнутое колесо. Обрыва не было, и новая гладкая дорога, мне показалось, не могла меня вывести туда, где стоял наш дом. Пройти берегом речки было вернее. «Неужели больше нет милой, неудобной тропинки, следующей всем извивам реки, — подумал я, — не может этого быть: пока здесь живут люди, такая тропинка не зарастет». Действительно, тропинку я нашел сразу. Она была такою же, как сорок лет тому назад: иногда она спускалась к самой воде и сливалась с намытым рекою песком, иногда взбиралась на кручу, чтобы миновать овражек. Корни деревьев пересекали ее, на подъемах и спусках заменяя ступеньки. Я подумал, что Черная речка стала гораздо уже, или такой она должна была мне показаться? Упавшие деревья местами до самой середины течения доставали своими голыми ветвями. Сквозь ржавую воду были видны разметанные волосы длинных водорослей, которые с таким упорством наматывались на винт отцовской моторной лодки, в заводях, окруженные широкими ладонями вогнутых листьев, желтели шарики кувшинок, черные пауки на длинных ногах стремительно скользили по упругому стеклу воды.
Речной паук как будто на коньках
Скользит, легко касаясь влаги плотной,
За ним летит вдоль заводи болотной
Листок ольхи на желтых парусах.
Как странно, что, столько лет прожив за границей, я все же чаще всего писал о природе, которая меня окружала в детстве, как будто только ее я мог по-настоящему чувствовать…
Тишина. Солнечно. Июльский день не жарок — от воды тянет прохладой. Я все узнаю, но вместе с тем все новое: здесь была быстрина, на которой мы с трудом выгребали против течения, — ее больше нет. Запруда под мостом подняла уровень воды. Я не вижу, но знаю — в том месте проходит гряда камней. В былые дни, в летнее мелководье, их черные спины, одевшись струящимся шелком воды, блестели на солнце. Впрочем, может быть, камней больше нет? Приглядываюсь — камни здесь: над грядой то и дело возникают легкие воронки, уносимые течением.
Река делает еще несколько поворотов. Через маленький ручей — тоже приток Черной речки! — перекинуты два бревна, заменяющих мостки, — таких же два предательски скользких бревна лежали здесь и сорок лет тому назад, — и я выхожу к тому месту, где стояла наша купалка. У нас дома именно так и говорили — не купальня, а купалка: небольшой домик с лесенкой, спускавшейся прямо в реку; в нем хранились весла и всевозможные лодочные принадлежности — якоря, уключины, толстые канаты, — отец очень любил толстые просмоленные канаты и уверял, что их запах для него лучше всяких духов, — черпаки, жесткие, как кора, брезенты, удочки дяди Андрея. Далеко вверх уходит поросший осинником обрыв. Ветер колышет верткие зубчатые листья, и кажется, что вся гора дрожит, живет, дышит.