Зимний дворец был взят.
20
Мы приехали на Черную речку к вечеру холодного и серого дня. Лес стоял почти обнаженный, хмурый и злой. На голые, желто-черные поля опускался туман, изменяя очертания знакомых финских изб, — издали казалось, что это спят большие серые чудовища.
Вскоре, через несколько дней после нашего приезда в Финляндию, выпал снег и ударили десятиградусные морозы — началась бесконечная северная зима.
Тетя Наташа не ждала нас. Застигнутая врасплох, она в несколько часов попыталась вернуть жилой вид дому, погруженному в темноту и холод: протоплены были только две детских. Ее попытки, конечно, так и не увенчались успехом. Все осталось на прежних местах — денег было мало, и не только заменить сломанные вещи новыми, но даже протопить все пятнадцать комнат было невозможно. Поднялся занавес четвертого акта «Жизни Человека».
Уже давно, года три или четыре назад, началось медленное затмение литературной славы отца. Художественный театр не принял к постановке «Самсона в оковах». Все резче и грубее были нападки критики. Определенней и необоримее становилось одиночество отца: «Перестает нравиться то, что нравилось, перестают любить то, что любили» (слова Жены Человека, четвертый акт). Вслед за литературным неуспехом началась гибель дома, подгоняемая революцией, — пришла бедность. Уже в столовой стены в тех местах, где они были затянуты серой материей, обезобразились широкими пятнами сырости. С морозами в дом вошел такой лютый холод, что в передней в несколько минут замерз нечаянно пролитый суп и дети катались на большой овальной луже, образовавшейся посередине комнаты, как на катке. Вслед за столовой и передней другие комнаты быстро теряли жилой вид — плесень покрывала стропила деревянных потолков, черные клочья паутины висели в углах, поскрипывая, расходились доски полов. Уже пришлось бросить кабинет, державшийся дольше других комнат, — ноябрьские вьюги сквозь щели покосившихся оконных рам намели на полу кучки нетаявшего снега. Начался ледниковый период нашего дома.
В поисках комнат, которые было бы легче всего протопить, произошло полное переселение — моя комната превратилась в спальню отца, гимнастическая — в столовую и в кабинет, я сам поселился внизу, около кухни, в маленькой оштукатуренной и много лет тому назад выбеленной комнатушке.
Но жизнь еще не умерла в доме — из детских доносились крики и смех. Живые оазисы теплых комнат — бабушкиной, кухни, моей, гимнастической, башенной, где недолгое время жил дядя Андрей, — постоянно сообщались между собой. В шубах, замотанные шарфами и платками, как в экспедицию на Северный полюс, сквозь пояса мрака и льдов, мы ходили друг к другу в гости. По вечерам мы собирались в гимнастической, около одной-единственной настольной лампы — уже трудно стало доставать керосин и с каждым днем все меньше оставалось денег в доме.
В начале зимы недели на две с фронта приехал дядя Андрей — младший, самый любимый брат отца. Он привез к нам с собой мрачность и тяжесть настроений развалившейся царской армии. Маленький, в старой, затрепанной гимнастерке, он поглаживал свою русую бородку и, глядя на отца прекрасными голубыми глазами, говорил, что он устал от войны, что ему ничего не нужно, что он хочет только спать, что отец, не видавший войны в лицо, никогда не поймет его.
Когда установился санный путь, дядя Андрей уехал в Петербург. Мы с отцом провожали его широкими, обдуваемыми северным ветром белыми полями, по узкой, еле протоптанной в снегу дорожке, где приходилось идти гуськом. На краю новой железнодорожной насыпи, законченной только в прошлом году, около большой глиняной кучи, засыпанной снегом, мы попрощались с дядей Андреем. Отец долго прижимал к своей груди маленькую, совсем мальчишескую фигуру в серой шинели со следами срезанных погон и наклоняясь к уху, говорил ласковые и бестолковые слова. В первый раз в своей жизни я увидел, как плачет отец. И еще долго, пока, спотыкаясь на обледеневших шпалах, маячил в морозном тумане силуэт дяди Андрея, отец стоял не двигаясь с места, отвернувшись в сторону, большой, сутулый, и мелко дрожали его плечи от сдерживаемых рыданий.