Отпирают дверь. Так странно отпирают — замок, ключ, человек с ключами. Свету мало. Какие-то лестницы, переходы, полутемная контора, по-вечернему с тусклой лампочкой на столе и офицером в черном, который принимает. Всё отобрано, но книгу — Диккенса Оливер Твист — дали, через полчаса, уже в камеру, принесли остальное.
№ 129-ый. Холодно, узко, каменно. Офицер — помощник начальника тюрьмы — предупредителен:
— Не хотите ли побеседовать? Вам, вероятно…
Беседуем, как в гостиной. Ахнул, когда прочел предписание: «Леонид Андреев». Успокаивает, что в тюрьме не так скверно, и, действительно, несколько утешает меня. Об арестантах, о положении дел — разговор мое почтение. Уходит, дверь запирается. Заперт.
Одиночка! Ничего, не так скверно. Устраиваю постель, придвигаю табурет, лампу, кладу папиросы, грущу — совсем, как дома. Читаю, ем грушу — совсем, как дома! И мыслей никаких, с трудом понимаю читаемое, бессознательно проходя целые страницы, и весело. Именно весело. И крепко, без мыслей засыпаю. Кто-то глядит в «глаз» («волчок» по-здешнему) — пусть глядит, засыпаю.
— …Милостивый государь! А, милостивый государь!
В форточку зовут: надзиратель. Еще не совсем рассвело, но в коридоре за дверями шум, топот ног, разговоры. Тюрьма проснулась. Какой-то «товарищ» присылает чаю, сахару, булку — пью с удовольствием, как с похмелья. Потом оглядываюсь. Окно с решеткой, За ним виден кусочек Москвы и угол соседнего тюремного здания. Становлюсь на табурет и думаю: когда захочется воздуха и вида, буду глядеть в форточку.
17 февраля, 1/2 двенадцатого дня.
Вчера вечер опять нехорошо: сердце. Насилу заснул и спал скверно. И в снах тюрьма мешалась с прошлым, видел Шуру, своих, а Диди не видел — я никогда не вижу его во сне.
Сейчас получил книги и карточки: на одной Шура с Диди, на другой я с ним же. Помню, как мы снимались — это было в Крыму, и солнце светило, и перед глазами было море.
Возвращаюсь к 11-му. Потом я опять спал и в полусне слышал за окном громкие крики: Андреев здесь!.. Где Андреев? — 129.— Скиталец в 182. Андреев, Андреев! Кричали политические; выходить к форточке я не стал, настроение было не то. Но меня вызывали упорно, а вечером даже разбили окно, отчего в камере стало совсем прохладно. Путем записок и устных наставлений меня товарищи в тот же день ввели в порядок и обычаи тюрьмы; окно «размазано», и я могу сидеть на окне, разговаривать (кричать), получены всевозможные продукты, бумага, чернила. В смысле и помещения и питания жизнь лучше той, какую вел студентом. Много книг. Вообще впечатления первых двух дней были самые утешительные — на второй день к тому же был на свидании с Шурочкой. Быстро что-то промелькнуло, бесцветный разговор, сейчас же улетучивающийся из памяти.
…Сейчас был начальник тюрьмы, очень любезен. Этот народ неизмеримо лучше полиции. В полицейских есть что-то мерзкое, клоповье, гнусно жадное и предательское. Эти только стерегут, а те активны: выискивают, ловят, предательствуют. Глубоко невежественны и тупы. Самое противное изо всего, что случилось, это те дни, когда они сидели в квартире. Комнаты мне теперь кажутся навсегда загрязненными. Ведь их было около 40 человек, они спали у нас. И сравнительно с этими двумя днями, как мне здесь ни тяжело порою, я все-таки в тюрьме отдыхаю. Оттого я не помню ни Шуру, ни Диди в те два дня, что они переломились, так сказать, сквозь полицейскую призму. И любезность их отвратительна, как мягкое прикосновенье клопа. Хороша жизнь, когда люди могут быть такими!
9 часов вечера.
Ровно неделя, как я вступил в эту камеру. Нынче: посылка и письмо от Шуры; ужасная тревога по поводу 19-го, когда предполагается избиение интеллигенции. Сердце нехорошо».
Отца выпустили в конце февраля — он просидел недолго, всего пятнадцать дней, хотя впоследствии не раз говорил о трех неделях, проведенных в тюрьме. Однако за это время он успел написать матери семь писем.
В рукописи «Жизнь человека», которую я получил недавно, между черновиками, неудавшимися сценами, вариантами я нашел записку отца:
«Эту рукопись я завещаю после моей смерти Вадиму. Это последняя, над работой в которой принимала участие его мать. В Берлине, по ночам, на Auerbachstrasse, кажется 17 (против станции), по ночам, когда ты спал, я будил, окончив работу, мать, читал ей, и вместе обсуждали. По ее настояниям и при ее непосредственной помощи я столько раз переделывал «Бал».