А я возразил:
«Наверное, так у них принято, у судей. Ты ведь раб. Раба надо в первую очередь испытать на пытке». Вокат глянул на меня так, словно впервые увидел, но тут же согласился:
«Конечно, раб… Да, наверное, принято…»
А я принялся развивать тему: дед мой, дескать, очень нас ждет и страшно волнуется о том, как протекает наше путешествие. И вот, пришел какой-то странный человек, к тому же раб, которого он никогда в жизни не видел…
Вокат, наконец, не выдержал и, как у нас в Службе говорят, «потёк». Он остановился и гневно объявил:
«Он меня не раз видел и знает. И тебя он, может быть, ждет! Но отцу твоему запретил приближаться к своему дому. И велел совсем не въезжать в город, чтобы никто в Тарраконе не видел его жены. Кроткую и добродетельную Лусену, мою госпожу, он обозвал таким грязным и пошлым словом…!»
Вокат поперхнулся и замолчал. На лице его отобразился ужас. Он лишь сейчас понял, что рассказал то, что ни в коем случае не следовало мне рассказывать.
А я схватил Воката за руки, заглядывал ему в глаза и шептал:
«Я обожаю тебя, Вокат! Ты даже не представляешь, какой ты мне сделал подарок! Камнем Юпитера клянусь, что ни одна душа не узнает о нашем разговоре! Ты самый прекрасный человек на свете!»
Вокат был так напуган и изумлен моими словами, что ничего мне не отвечал. И только вскрикнул, когда я пытался обнять его, – как потом выяснилось, ему жгли главным образом спину.
XXI. Ты, мудрый Сенека, наверное догадался, как я использовал только что обретенный мной меч? Но все равно вспомню и расскажу по порядку.
Ближе к полудню Лусена начала вглядываться в меня, вроде бы исподволь, но так пронзительно, что я стал ощущать ее взгляды кожей и частями тела: правым ухом, левой щекой, затылком, спиной и плечами. Но стоило мне к ней повернуться, она от меня отворачивалась. А потом снова ввинчивала в меня взгляд и рылась во мне, шарила и искала, пытаясь нащупать.
Мне это надоело, и я уныло спросил:
«Ну что? Ну что, мама?!»
Лусена тут же отвернулась от меня и долго молчала. Мы проехали на телеге не менее стадии, прежде чем она снова заговорила:
«Отец, наверное, сам тебе всё объяснит. Но… Он раздражен. Он сильно переживает… Понимаешь меня?»
И опять замолчала. А я решил не прерывать тягостное молчание.
Мы еще проехали стадию или две. И вдруг Лусена дернула головой, словно кто-то сзади уколол ее в шею острием брошки, и ранено воскликнула:
«Но это не надолго! Я обещаю тебе! Как только мы устроимся на новом месте, отец тут же пришлет за тобой! Обещаю!»
Я посмотрел ей в глаза. А когда она виновато отвела взгляд, улыбнулся и сказал:
«Конечно. Ты только не переживай, мама. Всё будет хорошо».
Тогда она обняла меня, прижала к себе и долго держала в объятиях, еще сильнее стискивая, когда я пытался освободиться.
Так мы доехали до южных предместий Тарракона и остановились возле кладбища, у которого нам была назначена встреча.
Отец с тремя декуриями всадников прибыл туда с опозданием. Вопреки обыкновению, он был одет как римский офицер: кавалерийский кассис на голове, панцирь и плащ – на теле, а на ногах – калиги. И только оружие было иберийским: галлекийские дротики и фальчион – изогнутая испанская сабля. И восседал он на леопардовой шкуре, которой редко покрывают своих лошадей римские всадники.
На меня с Лусеной он даже не глянул.
Как только турма подъехала, от одного из надгробий отделился какой-то пожилой человек в рабской одежде и подошел к отцу. Отец, не слезая с лошади, коротко переговорил с ним. Потом подъехал к нашей кибитке и, глядя на меня, словно на милевой столб, скомандовал:
«Вылезай, Луций. Пойдешь с этим человеком. Он тебя проводит к твоему деду. Будешь теперь жить у него».
Я почувствовал, как вздрогнула и сжалась сидевшая рядом со мной Лусена. И сказал:
«Я не буду у него жить».
«Будешь жить у деда, – усталым и безразличным голосом повторил отец и продолжал отдавать распоряжения: – У него ты продолжишь свое образование. Здесь школы не хуже, чем в Кордубе. В Германии школ нет… Решено: остаешься пока в Тарраконе. А дальше посмотрим… Посмотрим, как потечет жизнь и куда она повернется».