Прискакав в лагерь, отец в обнимку со мной спрыгнул с коня, бережно поставил меня на землю и, о чем-то словно задумавшись, принялся ходить между конников, со всех сторон окружавших нас.
У одного взял плетку, повертел ее в руках, но отбросил в сторону.
Затем поднял с земли длинную палку, но тоже отбросил.
А потом подошел к стойке с оружием и вынул из нее – представь себе! – ту самую иберийскую железную пику, о которой я недавно вспоминал, с зазубринами и длинным жалом! Пику эту он сотряс в руке, как всегда делают перед броском, развернулся и медленно двинулся в мою сторону с перекошенным от ярости лицом.
«Убью! Все – в сторону! Убью гада!» – страшно хрипел он, на меня надвигаясь.
Клянусь Парисом и всеми моими героями, я не испугался! Вернее, я так был оглушен скачкой и погоней, удивлен своей дерзостью и тем, как крепко и бережно отец прижимал меня к себе, когда мы скакали обратно, что еще не успел испугаться. Я лишь подумал: «Ну, кажется, перестарался». И зачем-то закрыл глаза.
Помню, что я ожидал не удара, а какого-то громкого крика или многих воплей.
Но не было ни крика, ни воплей. И отец вдруг перестал хрипеть и ругаться.
А когда я снова открыл глаза, он уже выронил пику, стоял надо мной и бормотал, тихо и бессвязно: «Мог ведь запросто… Насмерть… В одно мгновение… Тебе же сказали… Это кони… Боевые… Мой конь!.. Дикий и лютый!..»
Я стоял неподвижно и смотрел на отца, стараясь, чтобы и лицо мое было таким же неподвижным и как бы окаменевшим.
А отец вдруг махнул рукой, отошел к своему мавританцу, схватил его за морду, нагнул к себе и сначала прижался лицом, а потом принялся целовать коня в щеки, в губы, в глаза.
Он долго ласкал коня. А я, представь себе, словно видел, как у Объекта из спины торчит воткнутая мной пика. И другие, толпившиеся поодаль, мне показалось, тоже видели, как она у него торчит – железная, между лопаток…
Мне подумалось, что этой пикой я до срока и окончательно поразил Объект. И не надо больше пойменики…
Но я ошибался.
XX. Утром следующего дня я поймал обрывки разговора между Марком и Лусеной. Голоса Лусены я вовсе не слышал, но некоторые слова отца звучали достаточно отчетливо:
«После вчерашней выходки?… Нет, не проси… Именно ради тебя не сделаю!..»
Мне всё стало ясно. Пика, конечно, сработала, но, что называется, «на ожесточение». И к этому ожесточенному противнику придется теперь применить меч…
Воката помнишь? Его еще от Сагунта послали в Тарракон. И он долго отсутствовал. А вернулся после Дертозы – в тот день, когда я устроил спектакль на мавританце.
Такого смурного Воката я никогда не видел. Он старался ни с кем не встречаться взглядом. Кутался в плащ, словно его знобило. Слегка прихрамывал. Шел позади повозок, а не рядом с нашей телегой, как обычно.
Я присоседился к нему и стал, как у нас говорят, «раскручивать». И вот что мне удалось выведать и узнать.
Дед мой, Публий Понтий Пилат, который, как ты помнишь, в год моего – и нашего с тобой! – рождения жил в Цезаравгусте, через три года был избран одним из верховных преторов Ближней Провинции и вынужден был перебраться в столицу, где сначала жил у среднего сына, Гая Понтия Пилата, а затем приобрел себе дом и в нем поселился, рассчитывая, что его не раз еще будут выбирать на провинциальные должности. И точно: через несколько лет он был избран эдилом, а потом – снова претором и главным судьей Ближней Иберии по финансовым и арбитражным вопросам.
Уцепившись за то, что, дескать, дважды претор и судья, я принялся восхвалять справедливость моего деда. А Вокат мрачно кивал и соглашался: «Да, справедливый человек».
«И, насколько мне известно, он с каждым человеком умеет найти общий язык!» – продолжал восхищаться я.
«Да, с каждым», – тряс головой и прихрамывал Вокат.
«И главное в нем то, говорят, что, будучи строгим и справедливым судьей, он в глубине души – мягкий и милосердный человек. Даже к преступникам».
«Со мной он тоже милостиво поступил, – согласился Вокат. – Только сутки держал меня у порога, не пуская в дом. А потом велел запереть в сарай, а не бросил в яму с провинившимися рабами. И снова только на сутки, а не на неделю. А когда меня повели на пытку, не стал калечить мне тело, а только слегка помял ноги тисками. И жгли они меня осторожно, чтобы волдыри потом не превратились в раны». – Так мне спокойно и грустно признался Вокат.