XV. Подозреваю, что ты уже давно хочешь меня спросить: а как я сам переживал свое заикание?
Искренне тебе, Луций, отвечу: спокойно переживал, то есть без болезненного ощущения своей неполноценности и без терзаний по этому поводу. Как я теперь понимаю, по трем причинам.
Во-первых, я уже говорил тебе, что с раннего детства никогда особенно не интересовал себя и не копался в собственных ощущениях.
Во-вторых, свое заикание я вовсе не расценивал как несчастье, а относился к нему как к естественному и закономерному последствию того действительного несчастья, которое мы пережили, потеряв отца и вместе с ним лишившись защиты, имущества, дома, отечества. Как после сильного удара надолго остается синяк, как после глубокой раны – на всю жизнь шрам или рубец. И слава богам, что выжили, а не погибли, бежали и добрались до своих, а не были захвачены германцами и навеки отданы в рабство! Спасибо Фортуне, что лишь на короткое время сделала меня немым, а после вернула мне речь, пусть трудную и прерывистую. – Так я чувствовал, говорил себе и, скорее, радовался, чем горевал.
Ибо, в-третьих, заикание, представь себе, давало мне несомненные преимущества. Мне не надо было ходить в школу – жалкую и убогую по сравнению с нашей кордубской школой, в которой я когда-то учился и где моим одноклассником, товарищем и истинным учителем был мудрый и блестящий Луций Анней Сенека.
Меня, заику, многие взрослые люди жалели, хотели поддержать и ободрить и, стало быть, мне их, таких расположенных ко мне и приветливых, было значительно проще изучать и исследовать.
Лусена же понимала меня с полуслова, угадывала мои желания, иногда еще до того, как они у меня появлялись.
К тому же в первый год своей жизни в Гельвеции я почти не сомневался в том, что отец мой, как он обещал нам с Лусеной, рано или поздно, жданно или негаданно, так или иначе отыщется и вернется к нам. И когда я, наконец, увижу его, едва до него дотронусь, и только он коснется моей головы своей твердой и бережной рукой – мигом исчезнет мое заикание, и я заговорю, словно Цицерон или отец твой, Сенека Старший, или ты сам, мой милый и далекий Луций.
Клянусь твоим Посидонием, своей Фортуной клянусь, что никогда я так не любил своего отца и так не гордился им! И чем чаще я слышал «предатели отечества», чем пространнее в моем присутствии рассуждали о трусости и неопытности солдат и офицеров Публия Квинтилия Вара, чем громче и навязчивее в мысли мне врывалась проклятая фраза: «Он погиб. Если бы он был жив, он бы уже давно объявился», – тем увереннее и радостнее я гордился своим отцом, его отвагой, его доблестью, непобедимостью его!
Ты скажешь, из духа противоречия… Нет, Луций, по зову сердца, по приказу Логоса Судьбы, который, как ты позже учил меня, выше мнений толпы, выше постановлений сената, выше самой Справедливости! То есть ты еще не объяснил мне – а я уже чувствовал, гордился и радовался!
Но спустимся с небес и вернемся в Гельвецию.
XVI. Лусена, разумеется, не последовала совету грамматика и не отдала меня в обучение ремесленникам. Она и по хозяйству старалась меня не утруждать, считая, что физические нагрузки могут повредить моему здоровью.
«Ты больше гуляй, сыночек, – повторяла она. – Гуляй и дыши здешним прохладным воздухом. Он, говорят, целебный».
И я гулял, радуясь предоставленной мне свободе.
В первый месяц знакомился с Новиодуном (нередко заснеженным, ибо стоял декабрь); исследовал его жителей, «исконных» и «косматых» римлян.
Но скоро я ими пресытился. Все чаще стал выходить за городскую черту и все дальше от нее удалялся, добираясь до гельветских деревень и часами наблюдая за их жителями.
Гельветы мне были интереснее моих сограждан. Мне кажется, я их так хорошо изучил, что мог бы сейчас написать о них целое географическое сочинение.
Но не хмурься, Луций. Я не стану слишком докучать тебе своими познаниями. Лишь кратко опишу тебе этих варваров, чтобы ты имел хотя бы поверхностное представление о тех людях, среди которых мне пришлось провести мое отрочество.
И чтобы тебе было нагляднее, постараюсь сравнивать гельветов с коренными жителями нашей Дальней Провинции.