Такое впечатление, что он встретил не квартирантку с ребенком, а жену и сына, с которыми долгие годы был в разлуке.
Но если ты, Луций, подумал… То нет, дважды нет! Гай Коризий не был восторженным человеком. Гай Коризий, насколько я сумел его узнать, ни малейшего сочувствия к людям не испытывал.
А если ты поразмыслил и сообразил… То да, трижды да! Нас с Лусеной этому Гаю поручил дуумвир города, о которого Коризий жизненно зависел. Женщины в доме не было, и Лусене можно было поручить домашнее хозяйство. Наконец, хоть этот Кабалл и считал себя римлянином, по повадкам и по характеру он был похож скорее на галла: показной в радушии и гостеприимстве, шумный, крикливый в момент возбуждения и мрачно нелюдимый, когда потухнет; высокомерно презрительный к тем, с кем не надо казаться радушным и обходительным, с кем можно не церемониться.
Не берусь утверждать, что все галлы такие. Но Гай Коризий Кабалл был именно таким человеком. Впрочем, в первый год нашего сожительства он был обходителен с Лусеной и приветлив со мной, потому что хотел угодить дуумвиру Корнелию Марциану, который дал ему хорошо оплачиваемую работу и поручил его попечению вдову римского всадника.
К тому же эта вдова «предателя отечества» оказалась прекрасной хозяйкой, и скоро холостяцкое жилище Гая Коризия было приведено в надлежащий порядок.
Наладилась торговля в лавке. Потому как в определенные часы – за час до полудня – в лавке появлялась Лусена, сидела там вместе с Диадом; и многие горожане, мужчины и женщины, как бы случайно забредали тогда в лавку Кабалла, чтобы поглазеть на «несчастную вдову», поговорить с ней о жизни вообще, о восставших германцах и о разгроме трех легионов в Тевтобургском лесу; и почти каждый разговор заканчивался какой-нибудь покупкой, ибо что-то купив, можно было еще дольше глазеть на маленькую, хрупкую, таинственно невозмутимую и приветливо немногословную испанку и удобнее было пытаться с ней беседовать и стараться расспрашивать.
Даже лошадок стали чаще брать в наем у нашего хозяина, потому что отныне при их выдаче всегда присутствовала «маленькая испанка», одним своим видом, ласковой улыбкой, грациозными и плавными движениями внушавшая людям доверие и надежду на беззаботное путешествие. Такой была женщиной моя мачеха и мама.
И Гай Коризий быстро оценил ее способности, предоставив Лусене полное право распоряжаться хозяйством.
XIV. Так, тихо, мирно и однообразно мы прожили целый год – семьсот шестьдесят третий от основания Рима, – в котором мне исполнилось тринадцать лет.
Лусена хотела, чтобы я пошел в школу. Но в школу – единственную в Новиодуне бесплатную школу грамматика – меня не приняли. Учитель, услышав мое заикание, сказал Лусене: «Как я его буду учить, когда он не может отвечать на мои вопросы, повторять изречения, стихи и рассказы историков».
«Пусть сидит и слушает», – пыталась возразить Лусена.
А учитель в ответ:
«Что толку, если будет просто сидеть и слушать? Кто же так учится?! А если попытается говорить – станет всеобщим посмешищем. Ты этого добиваешься, упрямая женщина? Пишет он легко и красиво – я проверил, сделав ему диктовку… Не хочешь, чтобы сын твой бездельничал – займи его по хозяйству или отдай в ученики какому-нибудь ремесленнику: туда, где надо работать руками, а не болтать языком. Мальчишка, судя по всему, смышленый. Получит профессию – без куска хлеба не останетесь».
Не взяли меня в школу. Но «упрямая женщина» все же частично добилась своего: отыскала среди старших учеников грамматика одного пятнадцатилетнего отрока, наполовину римлянина, наполовину гельвета, который за небольшое вознаграждение приходил к нам домой – прости, в жилище Гая Коризия – и, как умел, пересказывал мне всё, о чем говорилось на школьных уроках, а я слушал, запоминал и записывал, если это писали в школе. Отрока, как и нас с тобой, звали Луцием. Принадлежал он к роду Теретинов, к семейству Антиев и был весьма тактичным человеком – не только никогда не подсмеивался надо мной, но когда мне приходилось говорить с ним, и я начинал заикаться, не смущался и не отводил глаза в сторону, как это делали другие люди, а смотрел мне прямо в глаза, совершенно не меняясь в лице, точно не видел моих судорожных стараний, будто не слышал моих сипов и хрипов и беседовал не с заикой, а с человеком, который тщательно обдумывает каждое слово и потому очень медленно говорит.