Церковь дворца. Приезд нянь
Наша детская дворцовая жизнь текла невероятно однообразно. Я не помню ни одного хотя бы раза, когда нас, детей, взяли бы, например, в театр. Единственным нашим развлечением было посещение богослужений и летом переезд в Гатчину, на дачное житьё.
Богослужения в домовой церкви Аничкова дворца совершались, как и везде: накануне праздника — всенощная, на другой день — обедня. Службы совершал, если не изменяет мне память, протопресвитер Бажанов в сослужении протодиакона. Пел уменьшенный состав Императорской певческой капеллы. Всенощная начиналась в шесть часов вечера, а обедня — в десять утра. О том, будет ли присутствовать на богослужении августейшая семья, протопресвитеру сообщалось устно через гофкурьера[92], и служба не должна была начинаться раньше, чем семья войдёт в церковь, семья входила, делала почтительный поклон священнослужителям, и только тогда раздавался бархатный бас протодиакона:
— Восстанете, Господи, благослови.
Со стороны никто в церковь не допускался, но все богослужения разрешалось посещать служащим дворца и их семействам.
Всенощные бдения под воскресные дни посещались хозяевами дворца сравнительно редко, но все службы под праздники двунадесятые[93] выстаивались обязательно.
Дети одни, без родителей, в церковь не ходили по следующей причине: по придворным правилам, царская семья во время богослужения молилась на правом клиросе за особой бархатной занавесью, которая скрывала их от постороннего глаза. Одних же детей, без надзора, оставлять не полагалось. Вход же за занавеску посторонним лицам, даже моей матери как воспитательнице, не разрешался. Тогда все маленькие сидели дома и очень огорчались: пение хора доносилось издалека, а пел хор воистину по-ангельски. Потом: в каждой службе есть начало театральное, с выходами, каждением[94], миропомазанием[95], с речитативами возгласов и ектений[96], с освящением елея и пяти хлебов[97] и, особенно, с раздачей северных пахучих и нежно-пушистых верб: это радовало детский взор, удовлетворяло наблюдательность и пробуждало художественные и эстетические восприятия. И потом, всё это было так далеко от повседневной обычной жизни, от суеты дворца: церковные слова звучали торжественно, часто непонятно, и загадочно, и заклинательно — всё это было в полном смысле добро зело.
В Ники было что-то от ученика духовного училища: он любил зажигать и расставлять свечи перед иконами и тщательно следил за их сгоранием: тогда он выходил из-за занавески, тушил огонёк — и огарок, чтобы не дымил, опрокидывал в отверстие подсвечника, — делал это истово, по-ктиторски[98], и уголком блестящего глаза посматривал на невидимого отца. Заветным его желанием было облачиться в золотой стихарик[99], стоять около священника посередине церкви и во время елепомазания держать священный стаканчик.
Ники недурно знал чин служб, был музыкален и умел тактично и корректно подтягивать хору. У него была музыкальная память, и в спальной очень часто мы повторяли и «Хвалите» с басовыми раскатами, и аллилуйя[100], и особенно — «ангельские силы на гробе твоём». Если я начинал врать в своей вторе[101], Ники с регентской[102] суровостью, не покидая тона, всегда сурово говорил:
— Не туда едешь!
Память у него была острая, и, надев скатерть вместо ризы, он читал наизусть многие прошения из ектений и, напружинив голос до диаконского оттенка, любил гудеть:
— О благочестивейшем, самодержавнейшем великом государе нашем… О супруге его…
А я должен был, и обязательно в тон, заканчивать:
— Господи, помилуй…
И так как протодиакон, обладатель превосходного бархатного баса, происходивший, очевидно, из какой-то северной карельской губернии, произносил «Александр», то и Ники говорил «Александр».