«Минуточку», – говорит Верещагин. Агонов вскидывает голову, он готов опровергнуть любое возражение, победная улыбка уже играет на его губах, но Верещагин бежит на кухню. Там он снова ставит на газ кастрюлю с недоваренной кашей, пламя над горелкой делает коротким, теперь варево не сбежит, вот так будет хорошо, он возвращается в комнату, мог бы и не возвращаться, Агонов излагает свою теорию громким криком; видно, хочет, чтоб слышали и соседи – с каждой своей новой теорией он стремится познакомить как можно больше людей; не имея возможности опубликовать, он старается хотя бы устно размножить ее, но это первый этап, второй же – Агонов начинает терзаться: его идеи знакомы слишком многим, кто-нибудь обязательно украдет, выдаст за свои.
Идея нового взаимодействия совсем свеженькая. Агонов кричит, еще не беспокоясь о возможном плагиате.
«Зачем нам дети, вы думали об этом? – кричит он. – Затем, чтоб они были лучше нас. Иначе – стоп! Зачем! К чертовой матери! Обязательно чтоб лучше, иначе никакого прогресса, все, что совершенствуется, – умирает, человечество не хочет совершенствоваться, оно но выстругать себе гроб…»
Не сколотить, а выстругать, – говорит Агонов, потому что сидящий перед ним Верещагин выстругивает мундштук, это Агонов видит своими выпученными на собеседника желтыми склеротическими белками, но что выстругивает Верещагин и зачем – об этом Агонов никогда не спросит, его интересуют только собственные идеи, – начни Верещагин сейчас откусывать от мундштука большие куски и жевать, Агонов не удивится, не остановит ход своих мыслей, он хоть и выпучил глаза, но, практически, Верещагина не видит, только сам процесс строгания как-то случайно проскользнул в его мозг, поэтому он и требует от человечества, чтоб оно выстругало себе гроб, если не намерено совершенствоваться, а не сколотило.
Он кричит, что по его в тиши ночей выношенной, точно рассчитанной, продуманной, не говоря уже о том, что явившейся в результате гениального озарения теории, любовь юных девушек к столь же юным юношам противоестественна, природа требует совсем другого, а именно: чтоб юные девушки влюблялись в пожилых мужчин. Выразив эту мысль, Агонов приосанивается, так как именно он и есть пожилой мужчина, и смотрит на Верещагина выжидательно, но Верещагин молчит, он строгает, работа продвигается медленно. «Мало того, что природа требует, они и сами этого хотят!» – убежденно кричит Агонов, – можно подумать, что у него отбою нет от юных прелестниц, что именно на основе личного опыта он и создал свою теорию. Правда, дальше он идет немного на попятный, говоря, что хотя да, они, эти юные девушки, испытывают инстинктивное влечение к людям пожилого возраста, но сами же, однако, и подавляют этот природный зов, ибо традиция – противоестественная, разумеется – считает подобную любовь постыдной, в результат чего лишенные возможности свободно любить пожилых мужчин, юные девушки любят их подсознательно, в сознательной своей практике заставляют себя влюбляться в постылых ровесников.
А Верещагин орудует ножом. Он решил вырезать змею, которая кольцами обовьет весь мундштук, а голову положит на тот конец, где вставляется сигарета. Только вот какая беда: в области изобразительных искусств Верещагин ничего не умеет, змея наверняка получится – он знает это – неуклюжей и непохожей; кроме того, время идет, пора бы бросить все к черту и засесть за повторные расчеты, любовь к которым на Верещагина уже накатывает волнами.
А Агонов все кричит. Он кричит, что когда юная девушка рожает ребенка от ровесника, то никакого усовершенствования не происходит (у него удивительная способность: взяв вначале определенный тон крика, держать его до конца без малейших изменений; постепенно привыкающему уху кажется, что речь звучит все тише и тише, в конце концов приходится даже напрягать слух, чтоб различать слова, хотя Агонов по-прежнему орет), по тому что в генах у юного самца, – орет он, – хранится лишь то богатство, которое получено от родителей, он передает это наследство дальше, своему сыну, ничего не имея прибавить, в результате: что взял, то и дал, никакого обогащения, топтание на месте, за которое природа по головке не погладит, она сурово наказывает тех, кто не хочет или не может бежать вперед – «Беги, беги! – кричит она. – Вперед, вперед! Не твоего ума дело – куда, прибежишь – сам увидишь, а пока беги, не задумывайся!», а кто не бежит, того она вычеркивает из списка, – тогда как пожилой мужчина к хранящемуся в генах опыту предков прибавляет опыт собственных страданий и мытарств. «А радостей?» – спрашивает Верещагин, кромсая мундштук. «И радостей», – соглашается Агонов неохотно, потому что опыта радостей в свои гены он не очень много добавил, в основном страданий и мытарств, так уж был устроен, что имел в жизни одни страдания и мытарства. И ребенок, – говорит он, – родившийся от пожилого мужчины, гораздо богаче, а следовательно, не только лучше приспособлен к современной ему жизни, но – и это главное – делает шаг вперед, так как начинает с того места, где отец заканчивает. «Ребенок всегда начинает с того места, где отец заканчивает, – кричит Агонов. – Но, спрашивается, где заканчивает отец-молокосос, если он еще и не начинал?»