Наконец старостиха затеплила свечу и, испуганно поглядывая на тура, стиснула ее обеими руками, словно боялась, что та убежит. Тур при виде огня шумно всхрапнул и подался в сторону, притиснув старосту к бревенчатой стене.
— Что тут у вас? — повторил он, оглядываясь по сторонам.
— Клад, и-хи-хи! — продребезжала ушастая тварь, заглядывая в дверной проем и опасливо жмурясь на слабенький огонек свечи. — Змеиный клад, Табитино сокровище!
Тур снова завертел рогатой башкой. Вдоль стен тянулись полки: на них лежали широкие, словно бы сплющенные круги, покрытые ярко-алой коркой, бруски, обернутые в золотистые и серебристые… шкурки? Стояли прозрачные сосуды странной формы — видно было, что жидкость внутри того же цвета, что вода в реке Молочной. Запах — кисловатый и в то же время будоражаще-приятный — заставлял нервно подергиваться глубокие ноздри турьего носа.
— Что это? — снова нетерпеливо прогудел он.
— Так молоко ж! — отводя глаза, неохотно пробормотал староста.
— Молоко, маслице, сметанка, сливочки, сыр! Яйца! — указывая на лотки с большими овальными белыми… вроде как ягодами, зачастила старостиха. — У нас-то, в пресветлом ирии, коров, коз нема, одни звери дикие, коровы-козы только в человечьем мире водятся…
— Кого ты назвала диким зверем, человечка? — снова взревел тур.
— Никого, пане тур, от як есть — никого! — уже привычно закрываясь руками, завопила старостиха. — Як можна, пане, хто ж тут зверь, а нема никого!
— Птицы в ирие теж не несутся — тилькы зимують, а птенцов выводить в человечий мир летят, ось и яиц у нас не бывает, — перекрывая ее вопли, рявкнул староста. — Мы и наладили торговлишку-то! С человеческим фер-ме-ром… — с некоторой запинкой произнес он чужое слово. — Он нам молоко да яйца, мы их продаемо… Змеям, еще котам говорящим… — староста замолчал.
Рвущийся из груди тура глухой рокот превратился в рев — он запрокидывал башку, качал рогами, фыркал, разбрызгивая слюну с оттопыренных губ… Не сразу староста понял, что тур хохочет.
— Гонец… От царствующих змеев! За молоком и маслицем! — наконец профыркал он. — А я-то все гадал, что ему делать в мелкой приграничной деревеньке! Говори, где он! — прижимая старосту к стене, рявкнул тур.
— Як що скажу, товар не тронете? — с трудом шевеля шеей, староста кивнул на полки. — Всей деревней в него вложились, ни полушки за душой не оставили, хучь с голоду помирай!
Тур протянул руку. Толстые, грубые, покрытые ороговевшей пленкой — словно из копыта сделанные — пальцы сгребли в горсть сразу несколько яиц. И медленно, с наслаждением раздавили. Захрустела скорлупа, желто-белая жижа закапала на пол амбара.
— Я буду вот так давить черепа ваших детенышей, если не скажешь! — пророкотал тур. — Тащите сюда детей!
— Та не треба, пане тур, он скаже, скаже! — метнулась к нему старостиха. — Та я сама скажу, чи вин мени родной, той змиюка подколодный! — и она ткнула пальцем в полки.
Тур мгновение непонимающе смотрел на нее, потом снова рявкнул, ухватился за край полки и дернул. Прозрачные сосуды с молоком и еще чем-то тоже белым, густым, не иначе как сметаной, с грохотом посыпались вниз, разбиваясь на мелкие колючие осколки. Растекались белые лужи. Тур дернул еще раз — вспучились мышцы под покрытой шерстью шкурой. И полка сдвинулась в сторону, ведя за собой кусок стены… Вырезанная прямо в толще бревен, открылась ниша.
Тур заревел торжествующе. В нише, плотно вжимаясь лопатками в грубо обтесанную стенку, стоял юноша, скорее мальчишка, лет шестнадцати — может, семнадцати. Высокий, худой, даже щуплый, он производил впечатление полной беззащитности. Длинные, такие черные, что аж с просинью, волосы прикрывали бледное лицо, между спутанными прядями мерцали испуганные синие глаза.