— Все в порядке?
Видимо, Деснос почувствовала, что у Ньемана упало настроение.
— В порядке, — ответил он, стараясь говорить спокойно, и вышел из машины.
Часовня, обращенная фасадом к востоку, имела метров тридцать в длину; как и большинство местных церквей, она была сложена из вогезского песчаника. Ни колокольни, ни витражей. Ее можно было принять за обыкновенную ферму, если бы не два контрфорса той же высоты, что и трансепт[16], придававших зданию форму приземистого креста.
Ньеман посмотрел наверх. Даже сейчас, ночью, можно было убедиться в плачевном состоянии кровли. Ничего удивительного, что она рухнула, убив человека.
Он обошел вокруг здания и констатировал, что никаких мер предосторожности не было принято: ни лент ограждения, ни печатей на двери. Но все же предпочел смолчать: сегодня он уже и без того достаточно ворчал. Впрочем, ничто не говорило о том, что здесь имело место преступление. Во всяком случае, пока не говорило. Внутри не оказалось никаких предметов культа, если не считать каменного алтаря. Все пространство часовни занимали два ряда высоченных лесов, между которыми был оставлен узкий проход. Слева они заканчивались примерно в метре от потолка и были затянуты пленкой. Зато справа, напротив, такие же леса подпирали остатки кровли, которая частично обрушилась; там зияла огромная дыра, в которой виднелось небо.
Ньеман сделал несколько шагов. Теперь ему полегчало. Эта часовенка тронула его. Ее простота и картина разорения чем-то соответствовали его представлениям о христианском культе. В его глазах вера в Христа ассоциировалась в первую очередь со скромностью и великодушием. Не так уж далеко от кредо анабаптистов.
В часовне явно прибирали: он не увидел никаких обломков и мусора.
— А где фрагменты кровли? — спросил он.
— Наверно, их сложили в надежном месте.
— В надежном месте?
Деснос не ответила. Ньеман поднял глаза. Фрески, оставшиеся нетронутыми (он уже знал, что они относились к восемнадцатому веку), выглядели довольно убого; на одной фигурировал святой Христофор, несущий на криво написанном плече младенца Иисуса, изображенного ничуть не лучше. Дальше стоял святой Себастьян, утыканный стрелами; при этом ни его поза, ни лицо не выражали никакого страдания, — казалось, мученику глубоко наплевать на все это. Прочие изображения, видимые между алюминиевыми подпорками, казались окутанными какой-то белесой дымкой.
— Эти фрески не имеют особой художественной ценности, — подтвердила Стефани. — Их писали наспех, во время реконструкции часовни в тысяча семьсот двадцать первом году, а потом грянула Революция, религиозные обряды были запрещены, и в течение последующего века часовня служила местным крестьянам стойлом для скота.
Ньеман еще раз оглядел брешь в своде. Ее края держались на металлических стойках, между которыми был натянут пластик, чтобы защитить внутреннее пространство от дождя. Ньеман подумал об экспертах, которые все никак не приезжали: интересно, на чем они будут основывать свой анализ «несчастного случая»?
— Разрушенная фреска представляла собой Рождество Господне и проповедь птицам[17]. Я покажу вам фотографии.
— Я их уже видел.
В глубине часовни, на куполе над хорами, был изображен Христос, вершивший Страшный суд. Вокруг него сидели Святая Дева, апостолы и несколько мучеников. По правую руку Христа архангел Михаил взвешивал на весах души умерших…
Ньеман внимательно осмотрел дыры в стенах, где прежде, видимо, были витражи. Сейчас проемы тоже прикрывала прозрачная пленка, натянутая на рамы.
— Вам известно, что было изображено на этих витражах?
— Нет. Часовня ведь была заброшена.
Ньеман обернулся. Стефани стояла в центральном проходе, в позе, которую она, видимо, предпочитала всем остальным: расставленные ноги прочно впечатаны в пол, руки теребят форменный пояс, обвешанный оружием.
— Я вот чего не понимаю, — продолжал он, подходя к ней. — Посланники Господа отрицают религиозные обряды, отправляют свои мессы в амбарах…
— Именно так.
— Тогда к чему эта реставрация? Зачем так заботиться о сохранности места, которое не имеет никакого отношения к их культу?