Поставив целью поджог больверка, коронный гетман, в отличие от короля, перебросил все свои отряды на северный берег, к крепости. Лагерь разместился перед разрушенной плотиной, частью между озером и рекой, тылы — на сухих взлобках за болотом. Шатры, палатки, кухни, походный арсенал были окружены окопами, обозными телегами и рвом. От него в сторону крепости уже тянулась первая траншея, за две ночи пробитая венграми. Заканчивалась шагах в двухстах от больверка, почти соединяясь с крепостным рвом. Получился скрытый ход сообщения между двумя рвами, чего и добивались венгры. Но московиты воспользовались им раньше.
Лагерь обстреливался постоянно, поэтому и венгры и поляки предпочитали тыловую часть, а то и вовсе разбредались по окрестностям, стоило коронному гетману отлучиться в королевский стан, на противоположный берег. В день приезда послов в лагере остались несколько сот поляков, в траншее ковырялись, подчищали стенки с десяток землекопов. Из глупого молодечества или презрения к противнику какой-то отряд со знаменосцем попёрся по болотцу под самым валом.
В крепости же, как выяснилось позже, маялся боевым задором голова Сабин Носков, известный по прошлогодней обороне городка Суши, не сдавшейся после падения Полоцка. Лишь осенью царь разрешил ему оставить свой пост, взорвав орудия и закопав иконы... Носков собрал охочих детей боярских, вывел их через речные воротца к Ловати, спустился в ров, утыканный кольями, проник в траншею. Перебив землекопов, с татарским воплем «ур-р-ра!» ворвался в лагерь. Поляки побежали, бросив оружие. Венгры со знаменосцем бросились к реке, их живо перехватили, несколько человек со знаменосцем успели добраться до воды. Течение прибило их к Дятлинке, знамя осталось на песке, в добычу московитам. Только венгерская пехота, поднятая по тревоге, да пушкари загнали их обратно в крепость. Не всех: Носкова контузило ядром, швырнуло в ров, свои не выручили.
Замойский не сдержал, не устыдился возмущённых слёз, ошпаривших его глаза, красные от бессонницы. Никто не удивился, зная, каково дался ему прошедший год, но и не согласились с приговором: повесить знаменосца! Тот мялся перед гетманом, переодетый в сухое с чужого плеча, с толстогубой ухмылкой после чарки горелки, — щенок, впервые оказавшийся перед выбором между жизнью и честью. «Первое утраченное знамя за два похода! — скрипел зубами коронный гетман. — Нехай будет последним...»
К нему потекли ходатаи — от шляхты, из окружения короля, чуть не от самого Стефана. Негоже висельнику вдохновлять войско на подвиги. Что за московское свирепство! Поляки торопились загладить свою вину, установили пушки перед злополучными речными воротами, в прилегающем березняке засел конный отряд Выбрановского. Пусть московиты вылезут, отсечь их — дело пяти минут. Замойский был человеком увлекающимся, страстным, но отходчивым. Доклад о пушках и засаде умягчил его иссохшее лицо.
— Прощаю стягозгубителя, коли стыдоба его не зъест! Гей, гайдуки! Шибеницу небудоваць. Столбы вкопали? Приковать нягодника.
На следующий день московские послы являли «верующу грамоту» и излагали новые условия переговоров. Литовцы — Волович, Радзивиллы — отнеслись к ним серьёзней канцлера. Бессилие пушек перед валом, казавшимся природным наростом на крепостном холме, хитрая противовзрывная конструкция больверка, описанная очнувшимся Носковым, не пожалевшим сравнений и образов для устрашения противника, и надвигающийся сентябрь производили удручающее впечатление. «Русские слабы в поле, но упорны в городах», — повторял Остафий расхожую немецкую байку. Привыкши добиваться своего политическими и тайными фортелями, они склоняли короля покончить дело перемирием, если послы пойдут на крупные уступки.
Великими послами были: наместник Нижегородский князь Сицкий-Ярославский; думный дворянин Пивов; дьяк Фома Дружина. Их положение было двусмысленно, опасно, безысходно. Поставленная государем цель — остановить войну под Луками, хоть колодами лечь под её колеса — была невыполнима. Всякий шаг унижал. Они охотно терпели собственное унижение, но не имели права допустить потери чести государя.