Григорий Осцик пришёл к Нащокину, минуя Неупокоя. Тот так и не сумел преодолеть необъяснимых подозрений, не раз его спасавших.
Осцик получил разрешение на покупку мехов у московитов, выдававшееся в канцелярии подскарбия. Посольские не брезговали приработком, благо ни за доставку рухляди, ни пошлин платить не надо. В ожидании пана посланника Григорий и вправду пошустрил — добыл собольи шкурки и прямо с торбочкой явился в приёмные покои.
Сумерки густели и оседали на изразцовый пол. На окнах всё резче вырисовывалась частая решётка. Беседовали без свечей. Дом строили зажиточные лавники. Оштукатуренные стены, обитые сукном, не пропустили бы и пыточных стенаний, но Осцик всё равно сипел. Неупокой в чёрном, с низко насунутым куколем, забился в угол, так что Осцик приметил его лишь в середине разговора и сильно всполошился. Неупокой припомнил его среди просителей, таскавшихся к Ельчанинову.
— Як мне верить тебе? — ворковал Нащокин. — Вижу тебя впервой. Маешь лист с Москвы альбо от Ельчанинова? Об чём договорились?
Листу он поверил бы не больше, чем апломбу Осцика, но если бы нашёлся, следовало забрать и уничтожить. Не допустить, чтобы нашли при обыске. «Закрытое письмо» у Осцика было, дал шляхетское слово, что принесёт в следующий раз. Нащокин хмыкнул:
— Доживи до следующего, больно прыток. Покуда пустое поёшь. Кто из панов радных умысливает против короля?
Паны горой стояли за Батория, Нащокину было это известно. Гриша растерянно брякнул:
— Без них знайдетца... кто нож уткнеть!
Для убедительности он произвёл такой стремительный выпад, что Григория Афанасьевича шатануло вбок. Он устыдился, озлился и отрезал:
— Мы не душегубцы... на священную особу!
Не различая его лица, Осцик сообразил, что пережал. Стал глупо выпутываться, зачем-то вспомнил, как оберегают пана посланника от простого народа, мечтающего о мире, «иж на вяртанне запытають мене, что из рухляди купив у московитов». Пришлось разориться на меха. Вывернул торбу. Меха были дрянные, ворс редковатый, чуть дунешь — пролысины. Нащокин, знавший, как все посольские, толк в соболях, коротко изложил своё мнение. Осцик закручинился. Неупокой выскользнул из комнаты.
Нехудо выяснить, кто на хвосте у пана злоумышленника. Сумерки загустели до выцветших чернил, страж у ворот громоздился медведем. Ограда вдоль переулка по-прежнему не охранялась. Угловой шинок закрылся, улица опустела. Дома смыкались плотно, словно венгерская пехота перед натиском. Единственный прогал — у коновязи за шинком. Лезут в такие дыры одни безумы. Неупокой рискнул (Умной в гробу ворохнулся) и налетел на лезвие. Стальной стебель, не задев кожи, вспорол полу рясы. Сверху надвинулись выпуклые, какие-то стеклянистые глаза.
— Мене шукаешь, святой отец?
Неупокой подался влево, но сабельное лезвие, подрезав исподнее, бритвенно коснулось кожи. Он замер. За сапогом был длинный нож. Человек повторил:
— Кого выглендывал?
«Поляк», — решил Неупокой и произнёс:
— Noli me tangere...[52]
Тот осмотрелся, соображая. Они стояли у задней стены шинка. За непроглядным окошком заскреблись, не запаляя огня. Лезвие с шорохом исчезло, оставив ощущение ознобленной полоски.
— Езуит?
К иезуитам относились с опасением. Об их влиянии на королевские дворы и европейские события ходили преувеличенные слухи. Тайная власть, заговор с целью захвата мира... В Речи Посполитой принадлежность к католической церкви служила признаком лояльности, патриотизма, в отличие от православия.
— Стас!
Осцик кричал от ворот. Поляк, не убирая сабли в ножны, вышел из переулка. Улица освещалась одним надвратным фонарём.
— Клятые посольские! — возмущался Осцик. — Скажи, святой отец, ужели государь ни слова не отписал ко мне?
— Так то не езуит, москаль! — огорчился поляк. — Знать бы!
— Молчи, Миревский, коли Господь ума не дал. Где кони?
Миревский неохотно задвинул саблю в ножны, посвистел.
Из переулка вышли два мерина с такими грустными мордами, будто им в шинке не поднесли. Осцик вскочил в седло, не коснувшись стремени. «Ловок, — отметил Неупокой, вспомнив выпад с ножом. — Этот может...» Он взялся за мокрый повод.