Дробовые удары Трескотухи ни на мгновение не остановили нападавших. За пешими отрядами к остаткам моста через ров мчался конный эскадрон Гаврилы Бекеша... В другой пролом тяжеловато, но по-крысиному пронырливо лезли немцы, зашитые в сплошные железные листы — от шапок с пупырями и наушниками до наколенников. Зато у венгров под кожаными жилетами сверкали лишь белые вороты рубах, прибережённых к решительному штурму. Оборотившись к своим, Михайло поразился, как они блёкло, небоевито выглядят, неповоротливо одеты и бедно вооружены. Мнутся, оглядываются на внутреннюю стену, где по указанию Шуйского устанавливали лёгкие пушки и размещались стрельцы запасного полка. Сам Иван Петрович рысил вдоль рва на своём кауром, и только вздёргивание узды, сбивавшей шаг коня, изобличало смятение воеводы.
Посадских ошеломили конские морды, внезапно вылезшие на гребень стены. Внешняя часть её была так засыпана обломками, что «на конех возможно ездити», изумлялся очевидец. Однако ударной силой оставались пехотинцы. Стрельцы не успели перезарядить пищали, а в рукопашной венгры уже одолевали русских детей боярских, не говоря о мирных «посадских по прибору». И много было у них оружия, любовно подобранного и испытанного, так что сверху казалось, будто лезут сплошные клинки и наконечники, щиты и шлемы, впитавшие живую силу своих невидимых владельцев: «Щитами же и оружием своим и ручницами и бесчисленными копьями, яко кровлею, закрывающеся...»
У этого железного ежа или дракона были одни уязвимые пупыри — шапки и шлемы. Опуская на них уже немеющими руками двуручный шестопёр, Михайло упустил начало бегства наших. Подобно очагам брожения в медовом настое, оно заваривалось в скоплении посадских как бы случайным, неприметным перемещением, перераспределением предусмотрительных и простоватых между фронтальной и тыловой частями обороны, отслаиванием смелых от слабодушных, в то время как растерянные середнячки топтались между ними, вскипая пеной в затишных местах. Михайло спохватился, когда пена хлынула уже по внутренней лестнице, по выбоинам и вывалам в стене и стала растекаться между нею и внутренним рвом. Иные срывались, расшибали головы, ломали рёбра, но страх и вопли, перемежаемые выстрелами, приводили в чувство верней воды с уксусом. Уж очень близка вдруг оказалась смерть — на расстоянии копья... Как обычно в запалении боя, Михайло не замечал отдельных схваток и людей, видел перед собою лишь скопище опасного зверья — чем больше его погубишь, тем позже остальные загрызут тебя. И бегство виделось ему каким-то сплошняком, что называется — смитьем. А может, это впечатление рождается позже, из бессознательной памяти. Острым было чувство бессилия: не люди уходили со стены, а само её израненное прясло между Покровской и Свинусской башнями прогнулось под натиском железного зверья. Ещё мучительнее было увидеть польское знамя, вострепетавшее над Свинусскими воротами. Оно как будто мокрой тряпицей хлестануло по глазам, омыло их, и Михайло стал различать и выделять людей. Первым — венгерского знаменосца: поддерживая под руки, толкая под задницу, его едва не на руках тащили на раскат Покровской башни. Тяжёлым древком он загораживался от пуль и копий, словно заговорённый. Когда споткнулся, венгр в серебристом зерцале и шлеме с перьями, — кажется, сам Бекеш! — вырвал знамя из его рук и, ощериваясь от усилий, пошёл прямо на Михайлу. Несколько человек обогнали его, паля вслепую из коротких ручниц. Стрелец, стоявший рядом с Монастырёвым, в животном приступе ужаса опустил самопал: вдруг не убьют, захватят в плен? Михайло бросил шестопёр, схватил тяжёлый, мокрый от пота приклад, вдавил в плечо. Ощупью убедился, что колесцовый замок — на взводе. Он так сосредоточился на серебристом воеводе, что снова перестал видеть и слышать окружающее. Главное было — резко крутануть спусковой механизм, выбить искру... Бекеш сложился пополам — крупная пуля, с двух шагов пробив железную пластину, вдавила её в живот.
Знамя накрыло, ослепило сопровождавших, а задним было не пройти по обрушенному зубцу. Разрозненные выстрелы гремели в голове Михайлы, внезапно распухшей и наполнившейся мучительно-протяжным звоном. Окунувшись и вынырнув из чёрного облака, он близко увидел крупный, с овальными закраинами, щербатый кирпич, а себя ощутил на карачках, куда-то уползающего, ищущего света. В гудящей голове гнездилась одна угроза боли, темени было легко и влажно без железной шапки. Он едва различал людей, под мышки тащивших его к синему пролому. Обрубленное зрение сосредоточивалось на жизненно необходимом. До крохотного выступа и трещинки оно охватывало, исследовало спуск по тыловой стене, с надеждой ощупывало кучу земли, выбранную из внутреннего рва, а единственным словом, сползшим с коснеющего языка, было: «Сапоги!» Спасители сообразили, стянули сапоги, оставив грубошёрстные носки — цепляться за выступы. По шороху и скрипам догадался, что крепят верёвку для спуска. Не захотелось тратить силы для поворота головы. Сил было так мало, что он сперва прикидывал, а после тратил или приберегал. Ненужной была гримаса боли, совпавшая с первым залпом из города по занятой венграми Покровской башне. Она или залп разбудили, разворотили головную боль, и дальше она раскручивалась всё горячее и тошнее.