Когда я говорю «театр», я слышу разговор ребенка с неодушевленными предметами, звончатый шелест маскарадных украшений дикаря, топот ног его раскрашенной подруги, играющей в газель, преследуемую охотником.
Когда я говорю «театр», я вижу бесконечно сложный, столетиями вырабатывавшийся обрядовой уклад народной жизни.
Когда я говорю «театр», я меньше всего думаю об этих больших зданиях, где наемники, перед фальшиво освещающей рампой, тешат праздную публику преображением, продающимся ими оптом и в розницу.
Когда я говорю «театр», я меньше всего думаю о вашем театре, официальном и платном, рассчитанном «для всех», определенном и в смысле места, и в смысле времени, и в смысле характера представлений.
Ведь когда вы говорите «пища», вы же не думаете прежде всего о ресторане!
Когда вы говорите «любовь», вы же не имеете в виду прежде всего публичный дом!
Так и я, произнося слово «театр», отнюдь не имею в виду прежде всего коммерческую спекуляцию на моем чувстве театральности[377].
{134} Ваш театр, о котором вы говорите, что он вам нужен для «развлечения», «поучения» и т. п., очень далек, в смысле важности своего существования, от моего театра, под которым я подразумеваю нечто столь же потребное человеку, как «движение», «еда», «половой акт» и пр.
Вот почему, когда я говорю здесь о театре, я готов уподобиться Филиппу Ауреолу Теофрасту Парацельсу Бомбасту из Гогенгейма>{303}, сжигающему в Базельском университете, для начала своих лекций, все книжки своих старых предшественников!..
Театр, как я его понимаю, роднее, свойственней, дороже, нужнее человеку, чем даже величайшие из благ современной культуры. Без последних он, худо ли, хорошо ли, а может существовать и тысячелетия существовал без них, — в том порукой вся история первобытного человечества; а вот без театра, как я его мыслю, ни один человек, с сотворения мира, обойтись не мог! И простой способ убедиться в этом — вспомнить поподробнее свое детство.
В детстве мы всегда играли, изображая из самих себя и из окружающих нас предметов все, что нам вздумается.
Еще не родилось такого существа, которое в детстве не играло бы в то, что ему нравится. А нравится ребенку только театр, т. е. преображение данной ребенку извне действительности в действительность, данную ребенком самому себе; нечто подобное тому, что у одного из ибсеновских героев выражено в словах «то, что есть, не существует, а то, чего нет, существует»>{304}. Это и есть театр в широком смысле этого слова.
Все, что относится к такому театру, т. е. к тому, что принято называть «игрой», любо ребенку больше всего на свете. Ребенок любит бусы на шее кормилицы и погремушки в ее руках больше самой кормилицы, любит игрушки, даримые ему матерью, больше самой матери. Последний парадокс, неохотно приемлемый матерями, охотно подтверждается учеными психологами, на основании простейших опытов, в результате которых потеря любимой игрушки оказывается несчастьем, подчас грозящим самому здоровью ребенка, а потеря матери вызывает с его стороны лишь чисто театральный интерес к обряду похорон.
Ребенок и полчаса не может прожить, бодрствуя, без игрушки. — Один художник, рисуя детскую модель и не позаботившись снабдить ее интересной игрушкой, только с большим трудом достиг, чтобы модель не двигалась, — через полчаса модель лежала в обмороке…
То обстоятельство, что ребенок играет без принужденья, играет всегда, играет по собственному почину и что играм ребенка, т. е. его собственному {135} театру, никто не научил, доказывает, что в человеке самою Природой заложена некая воля к театру и что театр — нечто большее, чем об этом до сих пор думали теоретики театра, и нечто существенно отличное от того, что подразумевают под этим понятием гг. Айхенвальды и Овсянико-Куликовские>{305}.
Сам Магомет не мог устоять перед мудрыми чарами игры в куклы, и, когда девятилетняя супруга его, Айша, привезла в гарем великого пророка свои маленькие куклы, он, несмотря на то, что ислам категорически запрещает фигурные изображения человека, сел с Айшей сам поиграть в ее куклы[381]