Но одновременно… Одновременно академия поддерживала постыдную, чисто пропагандистскую кампанию за «русский приоритет» в науке. Президент благословил так называемую Павловскую сессию АН СССР (лето 1950 года), которая далеко назад отбросила отечественную физиологию и медицину. А двумя годами раньше, 26 августа 1948 года, через три недели после печально памятной лысенковской сессии ВАСХНИЛ, президиум АН СССР специальным решением подтвердил свою верность так называемой «мичуринской биологии» и осудил работающих в академических институтах «морганистов-менделистов». Этот документ сыграл роковую роль в судьбах русской биологии, он на несколько лет парализовал все сколько-нибудь серьезные исследования в области генетики, цитологии, физиологии растений. Началась эпоха, привольная для таких «новаторов», как Бошьян и Лепешинская; эпоха, когда против честных ученых пошли в ход погромные фельетоны в газетах и так называемые «суды чести».
Облик академика Сергея Вавилова в конце 40-х — начале 50-х годов предстает перед нами весьма двойственным, если не сказать больше. Президент академии, хочет он того или не хочет, каждый день санкционирует своей подписью оголтелый обскурантизм заката сталинской эпохи. Он невозмутимо взирает на то, как в научной и массовой прессе СССР освистывают «буржуазную лженауку кибернетику», как с университетских кафедр читают «материалистический, прогрессивный» курс «мичуринской биологии». И тот же Сергей Вавилов в частном разговоре с академиком Леоном Орбели спрашивает: «Неужели мы не дождемся того дня, когда судом чести будут судить Лысенко?»
Человеческая душа — потемки. Мы не знаем и никогда не узнаем, во что обходились президенту АН СССР его подписи под официальными бумагами, сколько душевных мук испытал он, председательствуя на вечере, посвященном 50-летию Т. Д. Лысенко, на вечере, где докладчики обливали грязью его брата Николая; как страдал во время «космополитских» и иных столь же отвратительных кампаний своего времени. Этот обласканный высочайшим вниманием государственный чиновник был, возможно, не меньшей жертвой произвола, чем его старший, замученный в тюрьме брат.
Мы имеем несколько свидетельств того, что в конце жизни Сергей Вавилов постоянно возвращался мыслями к судьбе Николая. В конце 1949 или в начале 1950 года Сергей Иванович говорил об этом с академиком М. А. Леонтовичем. Сергей Иванович интересовался историей науки, его интересовала, в частности, судьба Антуана Лорана Лавуазье, великого химика, обезглавленного во время Французской революции. Вокруг этой казни было немало споров. С. И. Вавилов выяснил факты, по-новому освещающие трагическую смерть основателя современной химии. Об этом он и рассказал М. А. Леонтовичу. В годы, предшествовавшие революции, Лавуазье — директор Французской академии несколько раз получал на отзыв труды по химии, подписанные неизвестным ему именем врача Жана-Поля Марата. Труды были, по словам Сергея Ивановича, «патологические» и никакой научной ценности не представляли. Со всей присущей ему прямотой Лавуазье извещал Марата о своих оценках. Но вот грянули события 1789 года. Малоизвестный врач и неудачливый химик стал одним из нетерпимых и жестоких вождей революции. Тут-то и вспомнил он о давних обидах, нанесенных ему Лавуазье. Вспомнил и, пользуясь своим положением в Конвенте, потребовал казни для Лавуазье, откупщика и врага народа. Великий химик был схвачен и гильотинирован. Рассказывая академику Леонтовичу о своих изысканиях, Сергей Вавилов говорил, что в судьбе брата Николая видит известную аналогию событиям, разыгравшимся в конце XVIII столетия.
Чувство вины за свою пассивность, боль за случившееся с братом все более крепла в душе Вавилова-младшего. Постепенно рассеивался животный страх, охвативший его в 1940-м. В конце войны он приехал в квартиру, которую занимала первая жена Николая, E. H. Сахарова, с сыном Олегом. Сергей долго беседовал с племянником о необходимости отправиться за справками на Лубянку, настаивал на том, чтобы Олег продолжал розыски отца. Тайком, чрезвычайно осторожно расспрашивал он тех, кто вернулся из лагерей и тюрем: не слыхали ли чего-нибудь о брате. Желание знать правду о конце Николая, пусть горькую, но правду, превратилось у Сергея Ивановича в конце концов в настоящую манию.