— Ты, папочка, не волнуйся, у молодых сейчас идет переоценка ценностей, этот процесс изучается, но пока не все ясно…
И ни слова о дворнике, о мерзком эксцессе, как будто она ничего не знает, не слышала, не нюхала, наконец, — ни слова. У нее своя забота. Защищается до последнего патрона, молодец у него дочь, только с победой она пойдет спать, а ты, папочка, не волнуйся.
Оказывается, можно и так прореагировать, как его дочь, и так можно оценить происшедшее — то есть никак. Что же, ему пример. Надо спокойно ложиться спать, уже поздно, а завтра две операции…
Вот так прошел день, вроде бы день как день, не выходной, не отпускной. Чего-то в нем больше, чего-то меньше, плюсы свои, минусы, — день жизни.
Но не слишком ли часты стали у него такие дни? Как будто собирается нечто, накапливается, сбивается в сгусток дурной силы, а потом шарахает то там, то здесь, сея раздражение, недовольство, разладицу. «Вместо чувства долга сейчас жажда счастья…»
Он выкурил еще сигарету и пошел в спальню. Марина уже спала в белом сугробе постели, слабо светил голубоватый ночник, она открыла глаза на его шаги, блеснули белки глаз, пожелала ему липким шепотом: «Спи спокойно…» — и повернулась на другой бок. Он лег, задремал, вроде бы уснул, прокручивая кино в подъезде, и проснулся в больнице.
Перед обедом пришел парикмахер, хроник-язвенник, и побрил Малышева. Марина впопыхах не догадалась положить ему ни бритву, ни зубную щетку, спешила погрузить его, пока жив, и довезти до больницы. После парикмахера зашел заведующий отделением, представительный казах, бесстрастный, спокойный, пожал руку Малышеву и сказал, что ему звонил Харцызов, председатель горисполкома, и справлялся о здоровье Малышева. О звонке завотделением говорил спокойно, как о неизбежной процедуре при госпитализации, он привык уже, к нему кладут ответственных товарищей, и родственники, естественно, мобилизуют других ответственных на авторитетные звонки — озадачить персонал, призвать, обязать и прочее. Еще одно веяние времени, раньше такого не было, а теперь стало обычаем, Малышев по своей работе знает — родственники почти каждого больного стараются, заручиться поддержкой влиятельного человека или учреждения, стараются выйти на знакомых Малышева, но непременно позвонить, напомнить, не думая при этом, что звонки в сущности говорят о неверии персоналу, как бы уличают его в заведомой недобросовестности. Не позвонишь вовремя, так и стащат больного в морг, что называется, не глядя. Можно при желании понять просителей, ходатаев, человек обезличен в потоке больных, поэтому, хотя бы в критическую минуту, необходимо его обозначить. Но даже если поступает «обозначенный», кто-нибудь известный, звонков еще больше со всякими-такими просьбами, предостережениями, а то и угрозами — смотрите там! Одним врачам звонки тешат самолюбие, растят чувство самоуважения — вон кто мне звонит, вон кто меня просит, — другим же звонки мешают, возмущают их недоверием к медицине вообще и к ее служителям в частности.
После завотделением пришла старшая сестра, высокая красавица с черными глазами, представилась: «Меня зовут Макен», и опять о звонках — из глазной больницы, из областной газеты, из женской консультации (тут уже Марина постаралась да и не только тут), — все беспокоятся о состоянии здоровья хирурга Малышева.
— И вам тоже звонили, — сказала Макен седовласому соседу. — Из театра, передавали привет и наилучшие пожелания.
— Спасибо-спасибо, — торопливо поблагодарил ее старик. — Я жив, я здоров, только, пожалуйста, никого ко мне не пускайте! Кроме жены и двух актеров — Ковалева и Астахова. — Он явно заволновался. — Больше никого, прошу вас. Ни в коем случае директора, избавь нас бог от этаких друзей. Предупредите на вахте или на проходной, как это у вас называется. Пожалуйста, не перепутайте — только жену и актеров, если придут, Ковалева и Астахова.
Сосед его, видимо, актер и попал сюда скорее всего в связи с Жемчужным. Еще одно следствие «жажды счастья».
— Хорошо, Константин Георгиевич. Я знаю вашу жену, она уже приходила, и Ковалева знаю, и Астахова, да всех, весь театр. В школе я сама чуть не стала актрисой.