— Не позволю! — заорал Малышев и ударил кулаком по столу. — Все это ложь, вранье! От начала и до конца — Страстно ему захотелось скандала, свалки, ответного крика, острого безобразия, чтобы тут же вбежали и скрутили его. — Все это чушь, бред! — Да что он городит, что он несет, помогите же ему, вразумите!..
Крухмальный подошел к тумбочке, там у него графин, стакан, своя неотложка, налил воды, поднес Малышеву, но тот резко отстранил рукой, вода плеснулась на пол.
— Успокойтесь, Сергей Иванович, прошу вас.
Все правда, абсолютно все! Так надо же сказать ему, пусть так и запишет, что он, Малышев, подтверждает. У него еще и косвенных доказательств чертова уйма.
— Я понимаю ваше состояние, — ровно, внушительно продолжал Крухмальный, стоя рядом с Малышевым со стаканом в руке, словно бы уже на поминках. — Вы известный в городе человек, прославленный хирург, кроме того ответственное лицо, депутат городского Совета.
Все верно, все правильно, все-все!
— Я посчитал своим долгом побеседовать с вами заранее, хотя официально делать этого не обязан. Я пошел на определенное служебное нарушение из уважения к вашей личности, Сергей Иванович. Неприятное известие, понимаю. Вы ничего об этом не знали, я вижу, собственно, я так и предполагал.
— Почему вы раньше не сделали этого, не сказали мне?
— Мы сами не знали. — Крухмальный поставил стакан на тумбочку и сел на свое место.
— Я прошу вас не арестовывать ее. Я отвечаю! Где там, что там нужно мне подписать? О невыезде, на поруки, или что там еще? — Жалкая роль просителя, мелкое притворство, ведь ничего этого ему не позволят, он знает, но просит.
Собери себя, Малышев, удержи себя.
— Я ничего вам не могу обещать сейчас, Сергей Иванович. Но я передам вашу просьбу прокурору, и если он найдет нужным…
Вспомнил Катерину промельком — ах, как все гадко, она не только жена твоя, она же мать твоей дочери, ах, как мерзко, — и как она сама жалка, беспомощна, арестуют ее, увезут.
— Еще и к прокурору?! — взревел Малышев. — К чертям вашего прокурора! — Он с грохотом отодвинул стул и пошел вон, толкнул дверь пинком и пошагал вниз, не видя лестницы, скользя по стене рукой, ощущая шаги падения по ступеням, безудержное свое падение, неуклонное.
Дождь кончился и светило солнце, у киоска «Союзпечати» стояли люди, уткнув носы в стекло, парень в джинсах с сумкой через плечо разворачивал газету, будто выпуская крыло для взлета, — что там может быть интересного, если суда еще не было, вы, безучастные, к его беде равнодушные? Вот появится там фельетон из зала суда: «Были врачами, стали рвачами», тогда читайте и улюлюкайте. Где автомат, ему срочно надо позвонить. Навстречу девушка, голые ноги и сумка по низу на длинном ремне, подол платья колышется с каждым шагом, она резво спешит к счастью, старик с палкой шаркает по асфальту, некуда ему спешить, тук и еще тук, на палке резиновой оконечник, резина жмет и палка тукает, сердце его жмет и тукает в голове, вон там автомат на углу, надо туда дойти, и он идет по самому краю, касаясь рукой деревьев, будто взялся их пересчитывать, ладонью ощущал шершавую живую кору, отпускал и снова нашаривал через три-четыре шага ствол уже другого дерева, постоять немного и — дальше, к ярко крашенной будке на углу. «Я ее не оставлю. Никогда не оставлю одну… Только и знала она хлопоты изо дня в день — с ним, с дочерью, с толпой просителей, а теперь тюрьма».
Шагов полсотни до автомата, он их пройдет, жаль, секундомера нет. Врачей не судят, пока он себя помнит, ни одного не судили. Но Борис-то, Борис! Так и качнуло от ярости. Наглость, легкость, уверенность, что только так и нужно жить-поживать-наживать… Постоял возле дерева, девочка пробежала с черным пуделем, волосы взмахивают хвостом с каждым ее подскоком, не узнала его и не остановилась, только бросила взгляд испуганный и дальше за своим пуделем, совсем другая девочка, не Алена, и снова злость жаркая — они его предали, тайно, нагло и самовольно обрекли его на позор!..
Но кто ты такой, иждивенец и чистоплюй, жил за ее спиной, как в раю, не заботился ни о чем, птичка божия, не выполнял просьбы ребенка, не капризы, нет, если ребенку хочется иметь все, что имеют другие дети, не одно только право на счастье, но и предметные его выражения, кому приятна обойденность, обездоленность? Грубо ты жил, плохо, требовательно и жестоко, надо было жить нежнее, душу вкладывать, а не кормить одними лишь поучениями-нравоучениями… Но ты — один и к тому же не бог. Оставил их в окружении своевластной среды, изворотливой, алчной, деятельной, с яркой радугой притязаний. А ты, что такое ты? Беден, честен и прост. Брезжила тебе воля, рванулся было, но тебя за руку, за ворот — стоп, вернись и держи ответ, ответственное лицо. У-у, как он плохо вел себя там, как омерзительно он кричал! Надо вернуться и попросить прощения..