Почему-то никогда его дочь не была жалкой, беспомощной, а сейчас тем более — грудастая, хотя и тонконогая, вся в мать, подвижная, вызывающе телесная, так и пружинит у нее все видимое и невидимое. И своенравна сверх всякой меры. Она и маленькой была упрямой, уговоры его отвергала, участливые слова ее раздражали, — он просто диву давался, не понимая, в чем дело. Не понимает и до сего дня, когда дочь выросла, а он уже готов состариться, — так и пойдут теперь жить-поживать в стороны…
Засыпая, он думал, что черствость ее и неуязвимость внешняя — от инстинкта самозащиты. Она будто знала, что рано или поздно отец их бросит, и незачем в отношениях с ним разводить телячьи нежности.
Рано или поздно… Терпи, Малышев, терпи.
Смотрел Зиновьев и глазам не верил — как сильно все здесь переменилось! Небо вокруг то же самое и звезды хоть пересчитывай, кромка облака белеет на синеве, правда, опушка по краю слегка загрязнилась. Место встречи прежнее, но вот обстановочка и вид у старца, прямо-таки видуха! Зиновьев явился на сей раз не по вызову, а по собственному желанию, возникла такая острая необходимость.
Свет синеватый, потусторонний, как и положено, очертания предметов не четкие, а всего лишь намеком — кресло с высокой спинкой, стол письменный роскошный со всякими антикварными безделушками, темного дерева книжные шкафы сбоку, интерьер всего лишь угадывается, не предметы присутствуют, а их образы, сам же старец виден отчетливо — и каков шельмец! В тот раз он был как в сауне — голый, брюшко в складках наплывом, без пупка, разумеется, голова лобастая в седом венце, облик имел мыслителя профессионального и с о-очень большим стажем, а сейчас он — грешно сказать — как на броде. Во-первых, в джинсах, штанины подвернуты, на коленях белесая потертость, на заднице нашлепка под бронзу, знак фирмы, не то бугай с пологими рогами, не то орел с простертыми крылами, на ногах кроссовки, опять же замызганные, как и положено хиппаку, тельняшка моднячая в широкую полоску и на шее бранзулетка редчайшая, похоже, из сокровищ Тутанхамона (Зиновьев их видел прошлым летом, простояв с Анютой у врат музея на Волхонке с пяти утра до пяти вечера), — одним словом, перед ним был дед в дефицит одет. Да и атмосфера вообще другая, учуял Зиновьев, микроклимат не тот, не такой взыскующий, без напряженки, к тому же Зиновьев уже ученый, он принял три таблетки баралгина на случай, если старец начнет лихачить и включит сковороду. Дышалось вроде бы легче, чем в тот визит, от космического ветерка колыхались шторы на окне и разносило воздух, причем попахивало, как Зиновьеву показалось, вроде бы даже перегарцем. Сначала Зиновьев не поверил своему зрению, теперь хоть не верь обонянию, а впереди предстояли испытания и слуху еще, и осязанию.
Старец сидел, согнувшись, на краешке кресла, локтями опершись в колени и, судя по позе, страдал одновременно духом и телом, будто с похмелья, и посетителя перед собой не замечал. День был явно не тот, не приемный, Зиновьев понял, но не поворачивать же обратно. Да ведь и не скуки ради он сюда вознесся, а по делу важному, можно даже сказать, общественному.
Зиновьев кашлянул и переступил с ноги на ногу, отметив, что и сам он сегодня не голый, а при параде, в костюме и даже при галстуке, кашлянул еще раз, но старец, как сидел плешью вперед, так и остался сидеть.
— Лет до ста расти вам без старости! — громко приветствовал его Зиновьев, глядя на джинсы.
Старец шевельнул кроссовками, закинул ногу на ногу, согнул руку в локте и подпер ладонью голову. Брови его были сведены от великой думы. Значит, кроссовки не зря в такой бешеной моде, даже невесты во Дворец брака не в туфлях идут на каблучке, а вот в этих дерьмодавах, о чем «Комсомолка» писала с недоумением.
Старец поднялся, скрипя в суставах, прочикилял мимо стола, штаны его брезентово шуршали при каждом шаге, и там, куда он направил стопы, Зиновьев увидел доску, черную и прямоугольную, вроде обыкновенной школьной, и на ней письмена мелом, кривоватым почерком нетвердой руки. Над доской сверху что-то посверкивало, мельтешило рекламным светом, на секунду обозначились дрожащие буквы бегущей строки и пропали, но Зиновьев успел прочесть: «Нео-заповеди на Третье тысячелетие». Он понял, что застал старца как раз в творческом процессе. Тот подошел к доске, написал мелом: «Шайбу! Шайбу! Мо-лод-цы!» — помешкал и поставил сбоку знак вопроса, то есть вариант для обдумывания, а Зиновьев тем временем быстрым скоком окинул все написанное: «Своя рубашка ближе к телу», «Умный в гору не пойдет», «Хочешь жить, умей вертеться». Старец вздохнул, вроде бы устав от писанины, и пошел опять в кресло, недовольно что-то мыча или стеная, сел в кресло, почесал под мышкой и закинул обе ноги в кроссовках на стол, оказавшись боком к Зиновьеву, вполне к нему пренебрежительно.