Это стало его фирменным знаком, а потом он уже просто должен был поддерживать реноме. Именно тогда был создан имидж: Бронштейн – не такой как все. Выделиться, любой ценой отличиться от других и не только на шахматной доске, стало главным мотивом его поведения.
Он так хорошо научился играть роль Бронштейна, которого хотели видеть окружающие, что было уже невозможно понять, где он играет себя, а где – настоящий Бронштейн. Никто не мог быть в точности похож на Бронштейна – стало кредо его жизни, но даже ему самому это не всегда удавалось.
Постоянная обязанность показывать свою исключительность создала очень ранимое эго. Мотив – ну что вы можете рассказать нового, я сам это давно знаю – всегда слышался в наших разговорах.
Коллеги, знавшие его в то время, говорят об одном и том же.
Виктор Корчной: «У него было много причуд, сначала естественных, потом наигранных. Бронштейн понял, что этим интересен и культивировал эти причуды в себе, поэтому разговаривать с ним было интересно, но и очень утомительно: он всегда стремился если не эпатировать, то во всяком случае удивлять слушателя».
Юрий Авербах полагает, что провинциальный мальчик, вдруг ставший кумиром, которому все смотрят в рот, ожидая откровений, начал вещать обо всем на свете с видом знатока: «А мальчик-то гениален только в одной области. Но понимает, что должен говорить что-то значительное, не может повторять мнение всех. У Давида это приняло форму извращенную. Это относилось буквально ко всему, начиная с самых невинных вещей. Если все шли в одну сторону, он шел в другую. Если все заказывали кофе, он отдавал предпочтение чаю и наоборот, если все полагали, что турнир очень силен, он говорил, что не понимает, что это значит, и т. д. и т. п.»
Марк Тайманов считает, что у Бронштейна помимо шахмат, где он был действительно велик, не было предпосылок, чтобы считать себя знатоком и в других областях: «Преувеличенное внимание, оказывавшееся Бронштейну в тот период, сослужило ему плохую службу в дальнейшем и нанесло вред его шахматной карьере».
Сам Бронштейн утверждал другое. Следуя принципу, что порой безопаснее, чтобы тебя видели в кривом зеркале, говорил, что носил маску, чтобы ему позволяли многое, что не было позволено другим: «Я даже придумал себе такую шутливую, слегка чудаковатую манеру поведения – всегда отшучивался, мило улыбался, мне мол всё нипочем… Это не мой характер, это скорее было формой защиты».
Хотя он и повторял, что стал играть роль чудака, оригинала и человека не от мира сего, так ли уж ему надо было перегримировываться? Или он вошел в эту роль настолько, что в конце концов заигрался? Ведь грань между истинной природой человека и ролью, им исполняемой, иногда стирается и для самого исполнителя: человек есть то, чем он хочет казаться, и в конце концов нередко им и становится.
Вспоминается роман Джозефа Хеллера, где дается пример бессмысленной бюрократической логики, загадочного правительственного постановления, согласно которому, каждый, кто объявляет себя сумасшедшим, на самом деле, таковым не является, потому что подобное умозаключение способен сделать только человек в здравом уме.
В нем удивительным образом сочетались блестки оригинальных мыслей, философских откровений, порой прозрений, и брюзжание, надоедливые повторы и откровенные нелепицы. Рассуждая о вещах, не связанных с его профессией, он зачастую переходил границу собственной компетенции.
Сократ, побывав у известных политиков, ораторов и художников, заметил: «Все они грешат главным заблуждением: так как каждый из них хорошо знает свое дело, то полагает, что мудр и в других отношениях».
Эта, отмеченная греческим философом черта, нередко встречается и у добившихся успеха шахматистов: превосходство, доказанное в специфическом мыслительном соревновании, порождает чувство, что это превосходство распространяется и на другие области.
Отождествление понятия умный человек и замечательный игрок в шахматы общепринято. Бенедикт Сарнов, например, пишет о Ботвиннике, что «не будь он умным, разве удалось бы ему стать чемпионом мира по шахматам?»