Этак, прогуливаясь, подошел я к камину. Обыскал священников. Оружия при них не было. У Кандури из-за голенища вытащил здоровенный нож, сделанный из кинжала. Хороший был нож, он мне после лет десять прослужил. Осмотрел руки. На большом пальце правой руки сидело большое бриллиантовое кольцо, камень – величиной с абрикосовую косточку. Я осмотрел все кольца и нагнулся поглядеть, на чем это Кандури сидит. Поднял шкуры, львиные, тигриные, заглянул под них... Под шкурами лежали огромные, туго набитые и накрепко зашитые мешки! Шкуры и прикрывали это ложе.
Я полоснул ножом Кандури по одному из мешков. Посыпался рис. Провел по другому – полилось пшено. По третьему – гречка. Сунув наган под мышку, взял по жмене риса и ячменя и пошел к Дате.
– Обратитесь к ним со словом божьим, ибо «вначале было слово, и слово было к богу, и слово было бог»,– кинул Кандури своей бражке.
Отец мой был пономарь, мальчишкой определил меня в бурсу. Кое-что в голове осталось, вот и запомнились все эти разговорчики.
Пока я дошел до Даты, один поп изрек: «...не хлебом единым жив человек», а второй подстроился: «Душа больше пищи и тело – одежды».
Я разжал руки и сказал Дате:
– В других мешках... еще и гречиха...
Дата глядел-глядел, как сыпалось из моих рук зерно, и вдруг изменился в лице, из горла его с хрипом вырвался воздух, и он закрыл ладонью лицо.
Попы друг за дружкой бормотали из Евангелия.
А Дастуридзе, не отрывавшийся от своей щели, хоть и видел, как я разглядывал руки Кандури, но разобрать не мог, снял я кольца или нет. Когда я разжал перед Датой ладони с крупой, он по своей шакальей натуре вообразил, что я показываю перстни, сорванные с Кандури. Душа его не выдержала, он ворвался в марани подлетев к нам, заверещал:
– Что... что... что это такое? Перстни?.. Перстни? Да? Где перстни?
– Где были, там и есть.
– Ни с места, Коста! – прошептал ему Дата. – На мешках с этим вот добром покоится ваш вожак!
У Дастуридзе глаза на лоб, на крупу уставился:
– Он ведь кашу любил... Я же говорил, «Кашкой» его звали.
Дастуридзе хлопнул было в ладоши, но тут же заслонил лицо – испугался, как бы опять не заехали ему по морде.
Попы все читали, а Табисонашвили все так же слушал их, повесив голову, как усталый конь.
Дата сел за столик у камина. Мы с Костой остановились рядом.
– Садитесь! – Рукояткой маузера Дата ударил по столику. Оба священника опустились как срезанные.
– Табисонашвили, поди сюда! Охранник Кандури приблизился к нему.
– Что велел он тебе сказать, когда посылал изнасиловать любовницу Шалибашвили?
Кандури взглянул на Дату, лицо его покрылось синевой. Табисонашвили рассказал все, как было.
– А почему свалил именно на Дату Туташхиа?
Я еще рта не закрыл, как Дастуридзе налетел на Кандури
и вцепился в кольца. Пошла возня, то один одолевал, то другой... а поп, что посолидней, вскочил и забубнил:
– «Берегитесь любостяжания, ибо жизнь человека не зависит от изобилия...»
Кандури наконец вырвал руки, двинул Дастуридзе в челюсть и пинком отшвырнул как котенка.
– А ну, садись! – закричал я попу. Он сел, не переставая креститься.
– Я тебе что велел, Коста? – сказал Дата и повернулся к Кандури: – Говори правду, а то уже сегодня будешь вариться в кипящей смоле! И еще сто лет!
– В геенну... в геенну... в геенну,– закричал в тишине попугай.
– Если ты Туташхиа... твоим именем много зла творится. Да ты и сам не отстаешь... Поверить в это легко, я и велел назваться твоим именем.
– А еще почему?
– Только поэтому...
– Брось шалить, Кандури! Имя и чин того, кто велел тебе назвать мое имя!
– Никто не велел!
Три или четыре пули просвистели одна за другой. Запахло паленой шерстью от пробитых пулями шкур. Кандури ощупал грудь, живот, голову.
– Один из помощников экзарха! А кто ему велел – убей, не знаю!
– Не знаешь, говоришь?
– Клянусь богом!
– А ну встань! Кандури поднялся.
– Ступай к тонэ!
Кандури едва волочил ноги. Попы заохали и стали креститься.
Кандури добрался до тонэ.
– Стань спиной ко мне! Он повернулся.
– Имя и где служит!
– Не знаю, правда не знаю...
Я прицелился. Не прицелился, конечно, а сделал вид, что целюсь, и выстрелил.