Дело было зимой. Зима для абрага — пора тяжелая. Куда приткнуться? Я решил перезимовать в лесах Саирме у одного оборотистого малого. Одну зиму я у него уже пересидел. Позвал с собой Дату Туташхиа. Он в Саирме никогда не бывал. Пришли, оружие спрятали, оставили по револьверу и прямым ходом к Сетуровой усадьбе — так звали того малого — он жил один, семья у него была в Кутаиси. Стояла его усадьба на особенной земле. Эту землю накопают, промоют, высушат и вьюками отправляют в Кутаиси. Там землю покупали англичане. Говорили, польза от нее была, когда бурили колодцы, нефтяные скважины, и при других похожих делах. Сетура на этом деле зарабатывал дай бог. В прошлую мою зимовку землю брали четверо рабочих. Четвертым был сам хозяин. Копал наравне с другими. Когда я уходил, Сетура позвал меня опять приходить зимой. В те годы в лесах Саирме лютовали разбойники, и я для Сетуриного хозяйства был как бы защитой. А взять у него было что, иначе на кой я ему.
Настоящего имени Даты я хозяину открывать не стал. Так сам Дата захотел. Человек тверже кремня, говорит, когда ему тайна не доверена. Узнают, что у Сетуры зимовал Дата Туташхиа, будут его бить, пока не признается. Посадят еще. А будет он знать, что это Чачава или Пориа какой-нибудь, сколько ни бей, ничего не выбьешь. Заладит — Пориа у меня гостил — и точка. Поверят в конце концов, дадут пинка и отпустят… Я и сказал Сетуре — «Это мой друг Пориа». Он нам обрадовался. Пригласил в дом. Познакомил с Табагари — «моя правая рука», говорит. В прошлую мою зимовку Табагари в усадьбе не было. Он служил псаломщиком в церкви святого Квирикэ. Прошу прощения, но чтобы у человека так сопли текли без передыху — я в жизни не видел. Взглянешь на него раз — аппетит отобьет до конца дней твоих.
Табагари накрыл на стол и в сторонку, пока Сетура не разрешил ему сесть. Сел молчком, голоса его в тот вечер мы и не услышали. За столом Сетура сказал, что его правая рука Како Табагари, пока служит богу, выучил все имена, какие только есть на свете, и знает все их значенья. На это Табагари, словно дите малое, которого приласкал чужой дядя, засмущался, заелозил, губы выпятил, пальцами перебирает. Весь вечер он был застенчив и уважителен. За столом смотрел зорко, все было, что душа пожелает. Был Табагари кривоног, приземист, толст немыслимо, но расторопен.
После ужина Сетура отправил нас в комнатенку, в которой мы теперь должны были жить, и пообещал прислать в услуженье старушку. Мы легли, но спали, должно быть, недолго — еще было темно, когда бухнул колокол и такой ералаш на дворе поднялся, будто кругом все огнем горит, только ноги уноси. Не успели мы вскочить — стук в дверь. Входит бабка — дыра на дыре, вся в рванье. Не знаю, от какой старости или болезни людей так скрючивает, — только нос у нее чуть не в пол уходил. Вошла, однако, бодренько. Странно даже. Казалось, разогнуть ее только чудо может, а тут выпрямилась, ладонь к виску, откозыряла, как хорошо вымуштрованный солдат, и докладывает — что именно, разобрать невозможно, у бедняжки во рту ни единого зуба. Прошамкала она свой рапорт, руку опустила, стоит по стойке «смирно».
Мы с Датой молчим, понять ничего не можем.
— Вроде бы что-то… насчет завтрака и умывания, — говорю.
Бабка опять рапортовать, но Дата ее перебил, попросил обождать, пока оденемся.
— Что за бабка, Мосе, как ты думаешь? — спросил он меня, когда мы остались одни.
— Да, наверное, Сетура нам ее в прислуги прислал. Кем ей еще быть? Умом-то она… того… Это ясно. Непонятно только, зачем Сетуре этот номер понадобился?
— Вполне она в своем уме, — говорит Дата. — Я повадки умалишенных знаю. И поговорить с ними люблю — такое скажут, от умного не услышишь. Что-то здесь не то… Да… вот что. Ты вчера у Сетуры сильно набрался и, может, не помнишь, все Абелем его называл. Абель он или кто?
— Абель, конечно. Я пока в своем уме.
— А почему он поправлял тебя — Архипом, говорит, меня называй?
— Архипом?! — Я начал припоминать, что хозяин, и правда, все время поправлял меня, да мне было плевать. Что Абель, что Архип — один черт. Как хочет, так и звать его буду. Мне-то что.