Данте, уже причастившись, лежит на постели, в длинной, темно-коричневой грубого войлока, подпоясанной веревкой, монашеской рясе нищих братьев св. Франциска. Руки сложил крестом на груди и закрыл глаза, с таким неподвижно-каменным лицом, что смотрящие на него не знают, жив он или умер.
– Кончился? – спрашивает государь шепотом на ухо врача.
Нет, еще дышит, отвечает тот, приложив ухо к груди умирающего.
Данте вдруг широко открывает глаза и произносит громким внятным голосом:
О clemens, o pia,
О dulcis Virgo Maria!
Верую в Три Лица Вечные, Отца и сына и Духа Святого. Три – Три – Три!
Тело его то пылает в жару, как в вечном огне, то леденеет в ознобе, как в вечных льдах. Но больше, чем тело, страдает душа: все еще не знает он, надо ли было делать то, что он сделал, или не надо; спас ли он душу свою, погубив ее ради Того, Кто велел погубить, или, спасая ради себя, погубил?
Бело-белое, в черно-красной мгле, пятно стоит перед его глазами, и он знает, что будет вечно стоять, никогда не уйдет. Все не может понять, что это; может быть, забеленное оконце в стене? Нет, что-то другое, неизвестное. Вдруг понял: белое, ледяное и огненное вместе, леденящее и жгущее, есть вечная мука ада вечная смерть. Но только что он это понял, как услышал тихие, знакомые шаги, и на ухо шепнул ему знакомый, тихий голос.
– Не узнаешь? Смотри, смотри же: это я, я, Беатриче!
И он увидел наяву то, что некогда видел во сне, в видении:
Она явилась мне… в покрове белом
На ризе алой, как живое пламя.
И после стольких, стольких лет разлуки,
В которые отвыкла умирать,
Душа моя в блаженстве перед Нею,
Я, прежде чем Ее мои глаза
Увидели, уже по тайной силе,
Что исходила от Нее, узнал,
Какую все еще имеет власть
Моя любовь к ней, древняя, как мир.
И тою же опять нездешней силой
Я потрясен был и теперь, как в детстве,
Когда Ее увидел в первый раз.
[91]Тихо уста припали к устам, и этот первый поцелуй любви был тем, что казалось людям смертью Данте, а для него самого было вечною жизнью – Раем.
Месяцев через восемь по смерти Данте, после бесконечных поисков пропавших песен «Рая», когда перестали их искать, думая, что они безнадежно потеряны, или даже вовсе не написаны, и когда сыновья Данте, Джьякопо и Пьетро, начали, с «глупейшим самомнением», присочинять от себя эти песни, Данте явился Джьякопо во сне, «облаченный» в одежды белейшего цвета и с лицом, осиянным нездешним светом».
Ты жив, отец? – спросил его Джьякопо.
– Жив, но истинной жизнью, – не вашею, – ответил Данте.
– Кончил ли «Рай»?
Кончил, и взяв его за руку, он повел его в ту комнату, где спал живой и умер; прикоснулся рукой к стене и сказал:
– Здесь то, чего вы искали.
Спящий проснулся. Час был предутренний, но еще темно на дворе. Встав поспешно и выйдя из дому, Джьякопо бежит к мессеру Пьетро Джиардино и рассказывает ему о чудесном видении. Тотчас же оба спешат в дом, где жил Данте, находят указанное на стене место, нащупывают прибитую к нему циновку и, потихоньку отодрав ее, видят никому не известное «оконце», где лежит пачка листков.
– Что это? спрашивает Пьетро, весь дрожа и бледнея.
Трудно прочесть, вон сколько наросло плесени от сырости, – отвечает Джьякопо, тоже весь дрожа. – Надо бы снять…
– Тише, тише, мессер Аллигьери, как бы не рассыпались! Если бы еще немного дольше пролежали, истлели бы совсем!
– Дайте свечу поближе, вот так…
Джьякопо развязывает истлевшую нить красного шелка на пачке листков, осторожно снимает ножом белую плесень с почерневшего верхнего листка и читает глухим дрожащим голосом:
Giá eran li acchi miei rifissi al volto
de la mia donna, e 1'anima con essi…
Вновь обратилися глаза мои к лицу
Владычицы моей, и душа моя была с Нею…
– Сколько пачек? – спрашивает Джиардино. Джьякопо считает.
– Тринадцать.
– Значит, весь «Рай».[92]
– Да, весь. А ведь это чудо, мессер Джиардино, святого Данте первое чудо!
– Первое, но, может быть, не последнее…
Глядя на окно, озаренное первым лучом восходящего солнца, мессер Джиардино крестится.
– Слава Отцу, и Сыну, и Духу Святому! Аминь.