Тихая музыка флорентийских колоколов.
Как в башенных часах, зовущих нас к молитве,
В час утренний, когда невеста Божья
Возлюбленного Жениха встречает, —
Вращаются колеса, и звенят
Колокола столь сладостно: динь-динь,
Что сердце от любви, в блаженстве тает, —
Так звездные колеса надо мной.
С такой сладчайшей музыкой вращались,
Что можно б выразить ее лишь там,
Где наша радость сделается вечной.
[1]Дантовых дней Флоренция – маленький городок, замкнутый в тесной ограде зубчатых стен, весь ощетинился темными острыми башнями, как еж – иглами. Башен почти столько же, сколько домов, потому что почти каждый дом, сложенный из огромных каменных глыб, с узкими, как щели, бойнями, окнами, с обитыми железом дверями и торчащими из стен дубовыми бревнами, для спешной кладки подъемных мостов, которые на железных цепях перекидывались от дома к дому, едва начинался уличный бой, – почти каждый дом – готовая к войне, крепостная башня.
Дом, где родился Данте,[2] – на маленькой площади, у церкви Сан-Мартино-дель-Весково, рядом с городскими во ротами Сан-Пьеро, у самого входа в Старый Рынок, на скрещении тесных и темных улочек. Здесь находилось старое гнездо Алигьери – несколько домов разной высоты, под разными крышами, слепленное в целое подворье или усадьбу, подобно слоям тех грибных наростов, что лепятся на гниющей коре очень старых деревьев.
Темные башни Флоренции еще темнее в светлом золоте утра. Самая темная – та, что возвышается над маленькой площадью Сан-Мартино, в двух шагах от дома Алигьери, – четырехугольная, тяжелая, мрачная, точно тюремная, башня дэлла Кастанья. Черная длинная тень от нее тянется по тесной улочке Санта Маргерита, соединяющей дом, где живет девятилетний мальчик. Данте, сын бедного ростовщика-менялы, сэра Герардо Алигьери, с домом восьмилетней девочки, Биче,[3] дочери вельможного купца и тоже менялы, Фолько Портинари.[4] Сто шагов от дома к дому.
Сидя на церковной паперти, в черной тени башни, откинутой утренним солнцем на белую площадь, и подняв глаза неподвижной, как бы сонной, улыбкой, маленький мальчик, Данте, смотрит пристально широко открытыми глазами на красный весенний цветок в темной щели между камнями башни, вспыхнувший под лучом солнца, как живое красное пламя или капля живой крови.
– Что ты все в тени сидишь, дружок, ступай-ка на солнце, погрейся! Нездорово в тени, вон ты какой бледненький! – кричит ему старая ключница, монна Тана, стоя у открытого окна, вместе с монной Ритой, бедной дальней родственницей-приживалкой в доме Алигьери, и кормя голубей.
Вздрогнув, точно внезапно проснувшись, мальчик взглядывает на монну Тану, улыбается ей, тихо качает головой. Медленно отводит от нее глаза и опять все так же неподвижно-пристально смотрит на красный цветок. – Что с ним такое, на что он воззрился так? – спрашивает монна Рита.
– Кто его знает, – может быть о матери[5] думает. Третья годовщина смерти монны Бэллы сегодня. Были на кладбище, мальчик долго плакал, обнял могилку и припал к ней так, что и сам хотел в землю уйти. Едва увели. Плакал и во сне всю ночь. Бедный сиротка! Хорошо еще, что мачеха добрая, любит его, как родного. Да все же не мать. Умный ребенок, не по годам, все понимает. Как отца посадили в тюрьму, будто бы за растрату чужих денег, а может быть, и ни за что, – долго ли злым людям человека оклеветать? – мальчик не только от горя, но и от стыда заболел. Дети в школе дразнили его, ругались над ним, «сыном вора» называли. И потом, когда дядя, сэр Джери дель Бэлло, был убит из-за угла на этой самой площади, и старшему в роде Алигьери, брату убитого, должно было, по закону кровавой мести, отомстить за брата, а он это не сделал, – мальчик опять заболел от стыда, и дети в школе стали ругаться над ним еще того пуще. «Данте Алигьери, сын вора – вор, сын труса – трус!» И до того довели, что одному из них камнем в голову швырнул он так, что едва не убил. Да, умный ребенок: как ни мал, а честь рода чувствует.
– Ох-хо-хо! – вздыхает монна Рита. – Горе детей рано учить уму. Какое для него сиротство горше, от умершей матери или от живого отца, сам, должно быть, не знает. Стыдный отец хуже мертвого!