Я вышел. Потом вернулся, потому что забыл сказать нечто важное. Вы не должны говорить сослуживцам, что вечером едете работать ко мне. Я пошел в бухгалтерию и взял наличные из черной кассы. Положил пачку купюр прямо в карман пиджака, как поступал и до этого, во время войны, когда мне было двадцать. Именно на войне обнаружился мой единственный талант – я мог продать что угодно кому угодно, даже то, что покупается легче всего, а стоит всего дороже, – я мог продать пшик. Новенькая машинистка, не знаю ее имени, уставилась на меня с глупым видом. Я велел ей заниматься своим делом. Я позвонил своей секретарше, велел, чтобы она отнесла мне в машину досье «Милкаби», пачку машинописной бумаги и копирку. Я видел, как вы шли по коридору в белом пальто. Я заглянул в редакцию и услышал знакомый шум. Гошеран раздавал конверты с зарплатой и премиальными. Я попросил дать мне ваш. Потом вернулся к вам в офис. Я был уверен, что вы оставили записку, чтобы объяснить свое отсутствие коллегам.
Когда я увидел листок, прикрепленный к абажуру лампы, я не мог поверить своим глазам. Вы сообщали, что улетаете вечерним рейсом, а ведь мне только это и было нужно – чтобы все поверили, что вы действительно летите. Но, как я уже говорил, Дани, я соображаю быстро, и радовался я недолго. Вы уже совершили поступок, который, на первый взгляд, вопреки всем ожиданиям, точно совпадал с моим планом, но одновременно этим же поступком вы могли все испортить. Я собирался послать в Орли телефонограмму, подписанную вашим именем, где вы сообщаете, что решили поехать за Кобом в Вильнёв, если он надумает отправиться туда один. Смущало только одно: вы не могли принять это решение за три часа до того, как узнаете, что он плевать хотел на ваше послание и все равно улетит. Стоя перед этой запиской, которую мог прочесть любой сотрудник агентства, я еще имел возможность сделать выбор – либо ваше послание, либо моя телефонограмма. Что-то одно. Если бы я не подумал об этом, если бы не сообразил, что получается очевидное противоречие, которое бросится в глаза самому бестолковому детективу, вы бы выиграли первый раунд, Дани, даже если бы расстались с жизнью. И все-таки я выбрал свою телефонограмму. Я вчетверо сложил вашу записку и спрятал в карман. Она никому не была адресована, и после того как улетит самолет Коба, я мог бы ею воспользоваться. Помните, Дани, время – это действующее лицо, и наша с вами общая история в эти несколько дней была лишь поединком, где каждый из нас пытался склонить его в свою пользу.
Вы ждали меня на улице. Вы стояли спиной к свету, высокая, неподвижная. Я отвез вас домой, под предлогом, что вы должны захватить с собой какие-то вещи, а на самом деле, чтобы все внимательно рассмотреть и позднее вернуться туда. Я помню ваш спокойный голос в машине, ваш короткий носик в профиль, ворвавшийся в машину луч солнца, осветивший ваши волосы. Я боялся себя самого. Чем меньше я буду смотреть на вас и говорить с вами, тем меньше я буду ощущать это странное, непрекращающееся биение жизни, которое я угадывал за стеклами ваших темных очков, за вашим гладким лбом. Вошли мы к вам в квартиру позже, чем я рассчитывал. Я молниеносно заметил все то, о чем поведала мне в своих признаниях Анита, все то, что я видел в ночных кошмарах. Вы скрылись в ванной. Я позвонил на авеню Мозар. Я шепотом велел Аните ждать нас на вилле Монморанси вместе с Мишель. Она, разволновавшись, спрашивала: «Мишель?
Зачем нужна Мишель?» Я ответил, что так будет лучше. Я не мог отвечать ей подробнее, я очень отчетливо слышал каждое ваше движение за тонкой стеной. Я подумал, что у вас не возникнет никаких подозрений, если, приехав «к нам», вы увидите нашу дочь, но это было не единственным соображением. Мне было необходимо почувствовать, что Мишель рядом. Кроме того, я опасался, что события могут пойти не по плану, и, если нам придется бежать за границу, мы должны быть все вместе. Да, это была правильная мысль. Сейчас Анита и Мишель в полной безопасности.
Самый неприятный момент – когда вы вышли из ванной. Анита требовала от меня пояснений, а я не мог отвечать. Я должен был описывать вас в вашем же присутствии, не вызвав при этом у вас подозрений. Я говорил так, словно отвечал на вопрос: «Я уже полгода не видела Дани, она сильно изменилась?» Вы сидели на подлокотнике кресла и надевали белые лодочки, сначала на одну ногу, потом на другую. Узкая юбка костюма, короткая, по последней моде, весьма откровенно демонстрировала ваши длинные ноги, и я был поражен, что в такую минуту я не преминул это заметить. Я говорил. Полагаю, говорил самым обычным голосом. Мысли у меня становились такими же нечеткими и смазанными, как недавний макияж Аниты. В первый раз я физически почувствовал, что должен вас убить, прервать жизнь в этом находившемся так близко от меня теле, причем не с помощью каких-то расчетов или обоснований, а голыми руками, как мясник. Отвратительный момент, Дани. А потом все проходит. Можно говорить что угодно, убеждая в обратном, – но все это вранье. Действительно, все проходит. Это омерзительное, тошнотворное внутреннее сопротивление возникает только однажды, всего один раз – что-то подобное испытываешь, когда тебе кажется, что ты вот-вот умрешь, только это чувство еще сильнее, но потом оно проходит навсегда, а если что-то и остается, то к этому привыкаешь. Убивать легко и умирать легко. Все легко. Трудно хотя бы мгновение утешать того, кто еще прячется в нас, кто так и не стал и никогда не станет взрослым и постоянно молит о помощи.