К столу подошёл уже немного выпивший чиновник Рахманов.
— Аааа… господин следователь… и, по обыкновению, в полнейшем одиночестве…
Леонтьев вздрогнул.
— Ах это вы… здравствуйте.
Он силился вспомнить имя и отчество чиновника и не мог. В душе вдруг поднялась какая-то нехорошая злость, и рост её трудно было удержать.
«И чего он сюда сел? Разве я его звал, а, впрочем, разве выпить ещё и с ним водки, авось станет веселее»…
— Пётр Михайлович, пришлите, пожалуйста, мне сюда графинчик и соответствующей закуски, — крикнул чиновник.
Потом он сделал очень толстую папиросу, закурил её и, положив свою огромную ладонь на руку Леонтьева, запел:
«Что так печальна, что так за-а-думчива?..»
— В самом деле, Алексей Алексеевич, отчего хандрите? — спросил Рахманов уже обыкновенным голосом.
— А чему же радоваться?
— Как чему? На свете много прекрасного, а если вы боитесь осады, то совсем напрасно, будьте благонадёжны, япошки нас не тронут, — мы им ни к чему… А на свете всё-таки много хорошего! Помилуйте, вы в стране свободы. Здесь даже можно по улице «безбильё» гулять, — я летом по вечерам часто сижу за воротами на лавочке в одних оных… Можно говорить и делать всё, что угодно. Ведь дальше Сахалина не ушлют, а Сахалин — вот он, да и то скоро не наш будет.
— Это не свобода, а чёрт знает что…
Подали водку, закуску, пиво и ножки. Выпили по первой, потом по второй. Рахманов икнул, сделал серьёзное лицо и сказал:
— Если вам грустно, расскажите мне, о чём вы грустите, и увидите, — легче станет.
— Как о чём? Прежде всего, — ни я к семье не могу, ни семья ко мне, и неизвестно, когда этот кошмар окончится…
— А вы не думайте об этом.
— Как же не думать? Можно не говорить, можно чего-нибудь не делать, но не думать нельзя.
— Знаете, отчего всё это происходит? — Вы неправильную жизнь ведёте, и это у вас нервы.
— Как неправильную?
— А вот как…
Рахманов налил ещё по рюмке и заговорил почти шёпотом.
— Без семьи действительно тяжело, а вы заведите временную. Здесь это делается очень просто. Нужно взять в горничные хохлушечку лет пятнадцати, из переселенок, здесь от них отбою нет. Вашей семье ничего не убудет, а вам прибудет, и время побежит скорее, вот увидите. А в случае последствий сотняжку в руки и до свиданья, милое создание. Затем вы здесь уже целый год и всё прячетесь от нас, старожилов, — это тоже нехорошо.
«И зачем я его слушаю?..» — думал Леонтьев.
— …Да, нехорошо… Мы можем научить многому. Конечно, вы — люди университетские, куда же нам равняться, но только практики у нас, извините, больше. Вы думаете, я не тосковал? — Тосковал. Сначала слезами плакал… Вы думаете, у меня семьи нет? — Есть, и тоже в России… А теперь вот я ни о чём таком и не вспоминаю, кроме двадцатого числа, когда деньги посылаю. — Знаю, что им хорошо, и мне хорошо, и вот, как по геометрии нас учили: что и требовалось доказать…
«Значит, и я могу сделаться таким же», — мелькнуло в голове Леонтьева.
В это время к ним подошёл одетый в штатское курчавый брюнет с большой чёрной бородой. В руках он держал фуражку министерства народного просвещения.
— Присаживайтесь, доктор, — сказал Рахманов, здороваясь с ним, и подвинул стул.
— Нет, простите, у меня некоторое коммерческое дело к Петру Михайловичу.
Брюнет улыбнулся и ушёл к стойке. Рахманов кивнул ему вслед и тихо произнёс:
— Вот у него девочка на содержании! Вы её видели?
— Нет, не видал, — ответил Леонтьев и сейчас же спросил. — Разве он доктор?
— Окончил зубоврачебную школу.
— Значит не доктор…
— Ну… послушайте, здесь…
— А почему он в форменной фуражке?
— Он состоял при одном из учебных заведений.
— Но не состоит?
— Ах, какие вы, ей-Богу, всё придираетесь. Во всяком случае он — человек известный и с полицией в больших ладах.
— При чём тут полиция?
— С вами говорить невозможно, вы какой-то наивный человек…