Обнаженная Элизабет Кухринци изгибалась в моих руках, и ощущать ее нежную, наивную, почти инфантильную наготу было и приятно, и стеснительно. Я не видел ее. Мои пальцы ласково творили тонкое и гибкое бытие ее тела. Но когда я прижал к своей груди ее лицо, то почувствовал, что оно залито слезами. Я смутился и было отступил. Но в создавшейся ситуации отступать было некуда.
Маленькая рука начала блуждать по моей униформе в аналогичном поиске пуговиц. Я вежливо отстранился, дабы расстегнуть жесткий воротник, и застыл в напряженной неподвижности, прижав к себе худенькое, нервное, трепещущее тело. Воображаю, какое неудобство причинила ей портупея и металлические пуговицы мундира. Она высвободилась, чтобы перевести дыхание, прошептала что-то невразумительное и слегка подтолкнула меня к постели. Остальное понятно.
Я был не слишком деликатен, должен признаться. На войне все меняется – аппетиты, сантименты. Опасности и постоянная угроза смерти ожесточают. Баронесса поначалу стонала, затем успокоилась.
Меня разбудила труба, и я спросонья решил, что нахожусь в казарме. Потом вытянул затекшие ноги – оказывается, я спал, не снимая сапог. Поискал мою ночную подругу – никого. Рука наткнулась на что-то твердое, на какую-то палку или ветку – так я сперва подумал.
Я с трудом встал на ноги и услышал треск разорванной ткани, зацепившейся за шпору. Сообразуясь с тонким лучиком света, подошел к окну и толкнул тяжелый ставень, который устрашающе заскрипел. Раскрылось яркое синее небо. Легкий туман плыл над парком, поднимался запах листьев и влажной травы. Я внимательно осмотрелся. Просторная спальня, пустовавшая, надо полагать, долгие годы. Обои свисали клочьями, шелковая обивка кресел полиняла и разлохматилась, густая пыль скопилась на дубовой мебели и тусклых зеркалах. Обильная и многослойная паутина подчеркивала отчужденность и заброшенность помещения.
До сих пор не могу забыть терпкой интенсивности мгновения, змеиного холодка страха, перешедшего затем в угрюмый ступор.
Кровать, которую я покинул, зацепив шпорой длинное, до полу, шерстяное покрывало… Там покоилась мумия цвета песка или охры, узкий череп был стянут сухой пористой коростой, с костей свисала прогнившая волокнистая плоть – она не увеличивала объема, но придавала мумии еще более зловещий оттенок. Такова была дневная реальность нежного и желанного тела, которое я любил этой ночью.
Смерть, смерть, как ее писал Ганс Бальдунг Грин – белесые утолщения, узловатые суставы, вывороченное, мрачное бесстыдство тазобедренных костей. И на том, что когда-то было рукой, висел тяжелый золотой браслет изысканного плетения.
Я остался безгласный и неподвижный перед этими нищенскими останками, перед этим страшным закатом человеческой плоти.
Трудно выйти из ночи забвения, собрать мысли воедино, чтобы найти магическое измерение немыслимого.
К тому же я не имел досуга наблюдать эту сцену, достойную кисти старого мастера, изображавшего тщету всего земного; не мог также оценить ее значения для собственной судьбы. Труба зазвенела снова, и отголоски долго перекатывались в утренней тишине.
Я попытался сколь возможно привести себя в порядок, осторожно снял несколько женских волос, запутавшихся за форменную пуговицу, и спустился в холл, стараясь держаться прямо и официально.
От меня исходил запах постели, пота, любви и смерти.
Внизу – никого. Пустота и заброшенность. Единственный след вчерашнего вторжения – кусок навоза, раздавленный на черном мраморном круге. За две три минуты ожидания так никто и не пришел. Когда я появился на пороге, ординарец подбежал ко мне с флягой и котелком горячего кофе. После нескольких глотков вернулось ощущение реального мира, реального в противоположность тем мирам, которые обрушиваются в Лету навсегда.
Эскадрон строился в парке под командой Людвига. Приказ был получен. Я спустился к лужайке, потрепал холку уже оседланной лошади и напоследок оглядел замок. Серые стены, черепичные кровли, истерзанные градом и солнцем, коньки крыши, обвитые плющом. Полуоткрытая входная дверь, а там, наверху, распахнутый ставень – окно комнаты, где я провел ночь.