Смуглянка актриса сперва показалась Графу ожившей вакханкой из старой картины. Но он не смог проникнуть в ее существо, то есть в мысли и душу. Она виртуозно лгала ему, и он лгал, это было естественно в их отношениях, в нескончаемом единоборстве самца и самки, наездника и лошади, сладострастия и пресыщения. Она его исчерпала и бросила, как использованным презерватив. Но научила жесткости. Он стал, как дерево, именуемое самшитом. Лишился сентиментальности… День за днем они оба жили инерцией ночей. «Я ничего другим не оставлю», — шептала она, втягивая его в себя по ночам. «Зачем это?» — спрашивал он, но она стискивала его бедра руками, вонзала свои крашеные ногти в его тело… «Если сумеешь меня высушить, — смеялся Граф, когда они отваливались друг от друга, — используй как ладанку и носи на груди». — «Ах, ты любишь игрушки, мой милый Граф, ваша светлость! Поиграй мной еще. Представь, что я неваляшка. Как говорят в твоем мире ворья и рэкета? Я твоя мара, марго, марьяна. Еще говорят — профура и профурсетка, а также, кажется, бикса и шмара. Впрочем, вы, цыгане, не уважаете лагерный жаргон. У вас, слава Господу, свой язык. Но я-то интеллигентка, мой Граф. И предъявите мне сей момент бабью радость, сиречь балдометр, он же ваш шампур и мой прибор! Я поиграю им, привяжу красный бантик и, может быть, поцелую, если он будет прилично вести себя. То есть, — болтала она, содрогаясь, елозя по нему, распростертому, и массируя его своим телом, как гейша в порнографическом видеофильме, — то есть если твой член правительства будет вскакивать даже перед моей фотографией в шубе и сапогах до колен». Она любила скакать на нем перед зеркалом, наслаждаясь видом своих торчащих грудей. «Что дальше?» — спросил как-то Граф, оставшись без сил. Он был вял и влажен, выжат, как тряпка. «Дальше? Рожу от тебя. Ты хороший производитель. Смешаются гены. А полукровки талантливы и красивы». — «Любви в тебе нет?» Граф закурил сигарету, она осторожно взяла ее из его рук, затянулась, вернула: «Ты, ты вроде праздника. Лакомый ты. Я бы тебя и съела, чтоб никому не достался. Однако, кажется, я сыта. Осталось лишь в самом деле бантик тебе на член привязать». — «Ну, ты тварь!» — «Иди ко мне напоследочек, ну-ка, сделай, как ты умеешь, достань до сердца». — «Тварь! — закричал он. — Лубны!..»
Вот чем оно завершилось, вступление Графа в московские игры. Теперь он самшитовый, щепочку не отколешь. Ему в плечо дышит Минта…
Она заварила новую порцию кофе и налила себе в чашку сливок. Граф пил только черный. Притом с коньяком. Решился: «С бароном поговорю, да и уеду к чертям — в Германию или в Польшу. Если он в самом деле мой отец — тем лучше. Скажу: „Здравствуй, дадо, и до свидания, аривидерчи, чао, гуд бай…“ А закоренные рома получат, что заслужили. Мои руки чисты, и совесть в порядке — вот что я ему скажу».
Он зажег сигарету и, притянув Минту, устроил ее на своих коленях.
Вечером фонари отражались в темной воде. Москва-река уходила под мост в стрелах теней и в мелкой ряби. Вика любила минуту-другую побыть на Большом Каменном мосту, глядя в тревожную и притягивающую глубину. Со свойственной ей простотой общения порой она перебрасывалась на мосту парой слов с такими же одинокими, никуда не спешащими девушками. С мужчинами было сложнее. Она точно знала, каких приключений ищут они вечерами. И отшивала.
Однажды, впрочем, попался чудак, ничего от нее не желавший. Пристроился у парапета неподалеку и молча глядел на бегущую воду. Честно-то говоря, он здесь уже был, когда появилась Вика, гонимая тревогой за Раджо. Она тормознула в пределах видимости чудака. Так спокойнее. Не совсем одиноко. Женщина на мосту — это приманка. Хотя, в общем-то, уличных баб на Большом Каменном не бывает. Они работают в скверах на Пушкинской и Петровке, на Чистопрудном бульваре, у Патриарших… Чудак стоял и стоял, потом неспешно приблизился, странно сказал в пространство:
— Река — это люди, народ…
— Вы философ? — спросила Вика.
— Избави Бог, — усмехнулся он. — Это работает воображение. Движение вод питает фантазию.