– Навоз? – Давай кобылу!
И закипела у них работа навозная, как закипела!..
А я снова у письменного стола и по-прежнему ломаю голову, как бы этим бедным людям помочь. Смущен я думой, и птицы мои больше не поют свое: «Благословенье Божье на вас!»
Почему не поют птицы «Благословение» я понимаю: Хозяин земли тоже ломает себе голову и делит, переделывая все на мельчайшие части, делит, зачеркивая план, вновь чертит и вновь зачеркивает, создавая большую картину новой земли.
Бедняки земные думают, что сами делят и что в этом конец и начало, и все в том – по скольку саженей достанется священной и обетованной земли (чернозема) на живую душу. И солдатки, обиженные и ничего не понимающие, пишут письма мужам на войну: «Тебя, Иван, тебя, Петр, тебя, Семен, мужики обделили, спешите сюда землю делить».
Прошение мое изготовлено, готово – очень довольны. Благодарят, я тоже благодарю и беру в руки свои кобылу.
(Письмо другу)
Любящей рукой выращен сад. Старички видели в нем подобие рая. Теперь этот сад не метен, ветви зарастают волчками, стволы не обмазаны, под корнями земля не раскопана.
Меня мучает мысль, что любимый сад погибает в то самое время, когда исполняются заветные думы и «мое» в этом саду становится нашим, общим: сад признается народной собственностью. Я мог только я мечтать об этом, и вот они объявили, что сад общий. И что же случилось? Сад погибает, а слова про общее благо похожи на шкурки чумных издохших собак на проезжей дороге, никому больше не нужные, пустые слова.
Я знаю, как будет: в сад пригонят скот, траву собьют, сучья поломают. На зеленые яблоки набросятся дети и до осени будут трепать ветви. А зимой кто-то первый придет и срежет на топку старую яблоню, соседу станет завидно, он срежет себе, и все с этим садом будет покончено.
К этим людям, полудиким, я прошлый год прилетел черным вороном и каркал им зловеще: я знал их хорошо с колыбели. Едва-едва тогда вырвался, чуть не убили. Ныне с почтением кланяются:
– Верно говорил нам, дуракам, пропадает Россия!
Поздно! Я сам не хочу быть больше вороном, я собираю все свои силы, чтобы удержаться за что-нибудь и сказать им радостно, что не погибнет Россия. И ночью этой разгорается мой огонек и всю ночь горит во мне пламенем. Утром богатое солнце природы удивленно встречает трепет моего пламени. Я вспоминаю нас, мой учитель и друг, как будто мы опять вместе. И радостно я начинаю железной лопатой окапывать в этом общем нашем саду яблонки. Мне больше не стыдно за птиц-соловьев, что они скоро так запоют, будто наша родина счастлива. Напротив, и сад, и кукушки, и соловьи, и даже самое солнце старого Боженьки мне теперь милы и жалостны, как в разбитом войной и опустелом домике забытые брошенные детские игрушки.
Далеко на винокуренном заводе стреляют из пулемета, мы к этому привыкли, живем, как у Везувия. Два парня перегнулись через ограду, кинули камнем в мою спящую собаку и, «страдая» на гармонии, пошли дальше. Скверно ругаясь, пробежала толпа мальчиков – все ничего.
А вот недалеко удар топора. Этого слышать я не могу, подхожу к сажалке: неумело топором трудолюбивая Ева рубит прекрасное дерево, охраняющее сад с севера. Ленивый Адам удит пескариков.
Ленивый говорит:
– Руби, дура, под корень!
Трудолюбивая оправдалась:
– Поясница болит.
И продолжает рубить.
– Пропала Расея, – говорит он в угоду мне.
Мне противно сказать ему:
– Не погибнет Россия!
Не хочу, вот как не хочу теперь быть вороном.
Вот еще пришла девочка с лопатой, выкапывает молодую яблоню.
Ленивый продолжает в угоду мне:
– Пропала Расея!
– Милая, – говорю девочке, – пойдем со мной окапывать яблоньки.
Ужимается:
– Не хочу на солнце гореть.
Одна за одной перебираются через вал деревенские овцы, телята, коровы. Сил моих нет больше, бросаю железную в сажалку и ухожу из сада в березовую рощу.
Тут теперь одни пни, залитые, будто кровью, березовым соком. В овраге над падалью отравленной, приготовленной кем-то на зверя, собралось воронье. Клюют падаль, отравляются, спотыкаются, бредут, будто пьяные между пнями, падают, везде кругом одни пни, будто обгрызанные шеи, и везде пьяные вороны.