Я приехал к посеву, но сеять не могу, потому что земля, вспаханная мной осенью под яровое, – не моя земля, я должен ждать, пока не разделят всю землю нашей волости по живым душам, поровну: по одной четверти десятины на душу.
Никто не ревнив так к своему делу, как земледелец, и вот душевное состояние человека, когда нужно сеять, а сеять не дают на собственной земле, которую сам пахал и которую купили предки мои сто лет тому назад. Одно утешение, что и всем так: каждый хозяйственный мужик, купивший сверх надела земли, арендатор, имевший лишнюю корову и лошадь, огородник-специалист, снимавший под капусту десятину, – всякий сидит сложа руки и ожидает «декрета».
Вот мы встречаемся:
– Ну, что пахота?
– Ничего: я жду декрета.
Наш Смольный – одно имение, которое теперь называется «культурным» и где засел комитет, защищаемый пулеметами. Почти все имения вокруг разграблены, инвентарь разобран, скот уведен, только одно на волость оставлено «культурное» имение: задача его – переделить всю землю волости на мельчайшие полоски, как во времена глубочайшей древности, и смести всякую земледельческую культуру.
И все бы это ничего: я лично, хотя и агроном по образованию, но как всякий русский интеллигент, в душе большевик. Мне, например, не скрою, очень занятно сейчас думать, что сладкое блюдо помещиков зажато мужицкими руками. Как бы лично я ни страдал, этого я не выкину из сознания, что тут действуют рок и возмездие.
Я только против ханжества и маскарада: зачем называть себя культурным и говорить словами иностранными, когда явно идешь против культуры. Я не выношу этого мещанства, этой заразы, которая сейчас же пожирает всякого русского, лишь только он коснется власти.
И потом я страшно наголодался в Петрограде, я предвижу теперь такой же голод и здесь, если мы будем хозяйствовать так: мы непременно будем голодные.
Вчера, наконец, зовут меня на сходку: дождались декрета. На сходке мне объявляют, что ярового мне на пять душ дается десятина с четвертью и спрашивают, согласен ли я на это.
– Я подчиняюсь силе.
– Это закон! – говорят.
Да, это закон: тот самый закон императорской армии, которому подчинятся все солдаты, если сказать им, что они могут, если желают, возвращаться домой. Это закон стихии, которая стремится все горы сравнять с лоном вод, это закон глины, из которой сотворен человек.
Все кончено: мой хутор растворяется в общем строе первобытного хозяйства. Впереди с саженем в руке идет староста, за ним я, как приговоренный, и за мною все общество. Еще хорошо, что удается уговорить отмерить мне десятину отдельно, чтобы не ездить потом за версту искать свою полоску. А высчитали все до вершка, не забыли даже огородец у дома. Мною посеянный и выхоженный клевер признается собственностью общей так же, как лесок, и на будущий год там, где лес, будет овраг, там, где клевер, обыкновенная трехпольная чересполосица.
Сад, лес, парк, клевер – все отобрано, я теперь хозяин такой же, как все мужики. На своем наделе я могу содержать корову, половину лошади и при урожае иметь для себя два фунта хлеба в день. В сущности говоря, такого среднего существа, как я теперь, у нас никогда не существовало: одна часть хозяйственных крестьян снимала землю в аренду, имела купленную землю, другая часть имела заработки в экономиях и только урывками, отпрашиваясь у хозяина, тратила немного времени на обработку своего нищенского надела. Теперь нет имений, нет купленной, арендованной земли. Теперь все равны и все нищие.
Я знаю, что громадное большинство этих людей по отдельности думают так же, как я, но если они вместе, то какая-то сила гонит их к этому равенству, как ветер разветривает и вода размывает утесы. У большинства вижу сочувствие мне, понимание. Я нарочно выбираю одного из тех наивных, которые ничего не понимают и целиком отдаются стихии. Я говорю ему, что так неизбежно будем мы голодать. Он отвечает:
– Всякая душа получает хлеб, откуда же голод?
Что-то есть от веры, от легенды в этих словах его: всякая душа хлеб получает.
– А города?
– Рабочие? Они же наши, они получают землю.
– А мещане?