Помню, я разглядывал однажды в музее темную икону византийского письма и, как плохой археолог, думал о том, что, может быть, некогда эта икона была почитаема и сотни тысяч людей поклонялись ей, целовали и по вере своей получали исцеление, а вот теперь живая святыня умерла и лежит в этом археологическом склепе под стеклом.
– Луком бы ее! – сказал в это время один старый священник, слушатель Археологического института.
– Я тогда еще не был знаком с обычными приемами археологов, не понял священника и очень удивился его словам.
– Луковицу надо пополам, – объяснил он, – половиной потереть, икона и повеселеет.
– А вы любите веселых?
– Ну, ко-нечно же! – засмеялся он и как-то особенно подмигнул.
Так и начался наш разговор о радостных иконах и так шуточками продолжался вплоть до того, как священник коснулся в своем рассказе своей какой-то душевной боли. Насколько я уловил, боль эта была в борьбе с различными сомнениями в религии. Борьба, впрочем, закончилась благополучно: из мрачного душевного состояния открылся радостный выход.
– Я понял вдруг за чтением Библии, что жизнь есть радость, счастье.
И батюшка так выразительно махнул рукой в сторону черной иконы, что у меня осталось в неясном сознании представление, будто батюшка оттого мучился, что верил в черные иконы, а теперь расстался с этой верой и стал радостным. «Во что же он теперь верит? – не раз приходило мне в голову. – Не может быть, чтобы этот старый священник так-таки весь целиком и отдался житейским благам». И как бы в ответ на это случай свел меня с другим священником на Оке, в очень глухом селе Тульской губернии.
Отец Николай до этого был в богатом приходе и сам о себе говорил теперь, что тогда ему «ветер был в зад». За какие-то пустяки совершенно невинного о. Николая сослали в глухой уезд и этим разорили и повернули всю его жизнь вверх дном. Несправедливость была так велика, что прежняя вера потерпела жестокое испытание. Бывало, прежде он молился в большой каменной, устроенной и отделанной им же самим церкви, а теперь на Оке церковь-завалюшка была до того запущена, что паникадила спускались на колесиках от прялок, а на дверях визжали бутылки с песком, как в кабаке. Но замечательно, что в этой мрачной обстановке, расставаясь со многим, во что раньше безотчетно верил, батюшка из года в год оживлялся и веселел. Когда я видел его в последний раз, он был занят отделкой своей старой церкви и борьбой с живописцем: хотелось во что бы то ни стало сделать радостной, наполненной молодыми ликами, а живописец был старик, постник, покуривал ладаном и хотел писать лики старые. Помню, когда рассказывал о. Николай о своих планах устройства церкви радостной, наполненной ликами младенцев и вообще живых, семейных отношений, невольно мне припомнилось читанное об этом у Розанова; до того было похоже, что я даже спросил тогда: не читал ли батюшка Розанова. Но о. Николай в таких глухих местах и понятия не имел о писаниях Розанова.
– Представьте себе, – спросил я о. Николая словом Розанова, – что невесту и жениха после совершения обряда оставить в церкви без людей для брачного сочетания.
Эта знаменитая розановская «позиция», с которой он открывает свою пальбу в монахов, как она покажется простому сельскому священнику?
– Представьте себе это только на одну минуту!
– И представляю, – спокойно ответил о. Николай, – это же и бывало в старину, откуда идет настоящее православие.
И рассказал что-то подобное из Библии, потом из книги Товита привел, как архангел Рафаил был сватом и прочел из псалма: «И на ложах своих возрадуются».
– Слышите: на ложах! Чего же вам больше. Никакой загадки мне ваш Розанов не загадал, я сам это знал. В православии есть все, решительно все для радостной человеческой жизни, а только монахи его испортили. А женская красота, да ведь это Бог знает что или произведение искусства: Венера Милосская и тому подобное, почему это грех? Все это монахи, а не православие виновато.
Напрасно я старался ввести батюшку в круг розановских «ужасных сомнений» в Христе, о. Николай во всем соглашался с Розановым, решительно во всем и настаивал, что это не Христос, в ком Розанов сомневается.