– В Москву летим, муку менять? Халамееву ночь справлять.
Сел я на куль и только взвился на высоту, куль из-под меня и выскользни, и гок я на землю: голова болит, ноги, живот, – весь разбитый, весь поломанный, сижу и не чувствую, я это или не я. Тронул себя, ущипнул – чувствую, стало быть я. Тронул Семена Демьяныча.
– Ты? – спрашиваю.
– Я, – говорит.
– Стало быть, я не издох?
– Нет, не издох.
Выпили мы, опохмелились, в себя пришли, повеселели. И вот будто мы с того света явились или с горы Фавора: все на земле стало нам как бы в преображении. Там видим, бык в поле один ходит без коров – не бывает же так, овчонка, телушка – все разбрелось, а халдеи как лакали, так в грязи и лежат. Две бабы на камне сидят и вот голосят, вот голосят, будто в родительскую. Голуби стайками с крыши на крышу перелетают, и вороны кричат, надуваются, и все нам дивно, чудесно, и куда ни кинешь глазом, все не на своем месте, все переставилось.
– Ну, я по причине, – сказал Семен Демьяныч, – а ты отчего лег издыхать?
– Я тоже по причине; сам должен ты понимать, и их не хочу, обидели они меня, и князья мне ненавистны.
Вот тут-то и скажи Семен Демьяныч на грех:
– Ты, Михаила, сознаешь, почему же ты не берешь власть сам? Вынул из кармана пачку печатного, подает.
– Что это?
– Это, – говорит, – декреты. Человек ты грамотный, учи декреты и действуй. Так у меня тут будто хвист отвалился и крылья выросли. Взял я декреты, Семен Демьяныч мне мандат написал и наставляет:
– Учи, Михаила, декреты и помни, чтобы в точности все: сам видишь, вон эти люди лежат, как свиньи, власть над ними легко взять, да удержать трудно.
Так он мне власть передал, а сам в город, обещался живой рукой пулемет представить. Учу я декреты, смотрю, Артюшка подходит ко мне.
– Как же, – спрашиваю, – ты уцелел?
– Я-то, – говорит, – не диво, а вот как ты возле бочки сидишь и бумаги читаешь?
Показал я ему мандат, декреты, он подумал и говорит:
– Давай же вместе, я тоже маленько сознательный. Ух, и попер же у меня этот Артюха по деревням, только и слышишь везде его трубу:
– Гарнизуйтесь, гарнизуйтесь.
Набрал он каких-то безусых человек пятнадцать, у пьяных винтовки мы отобрали, вооружились, рассыпались по парку. А народ из чужестранных деревень все подваливает и подваливает и тоже: у кого винтовка, у кого наган. Обложили они нас с трех сторон. В парке же над озером было так, что раз выстрелишь – и будто сто раз ударило. Как начали мы палить, будто нас целый корпус. Вскоре и от Семена Демьяныча пулемет подвалил и зататакал. Загнали мы всю шатию-братию в грязь. Узнали они Халамееву ночь. И тут в эту самую ночь я утвердился во власти.
Смотрю теперь себе вслед, куда этот мой природный тихий человек девался, и вот оказывается, – нет, не знаем мы, на что способен каждый из нас. Вот есть у тебя умишко какой-нибудь, а приставь к нему власть – и сразу ты себе в тысячу раз умней покажешься, тот же человек и не тот. Семен Демьяныч все мне твердит: «Учи, Михаила, декреты», а мне уж смешно и слышать его старые понятия. Раз нам надо было собирать чрезвычайный налог, и так по декретам выходило, что это вроде как гуманность какая, народ, мол, для своей свободы жертвовать должен. Долго я с этой гуманностью сидел, бился, бился, уговаривал, упрашивал: ну, нет и нет начисто ни у кого. Раз случилось, был я сильно выпивши, я тогда дня не пропускал, – пришел ко мне тогда человек, стал на коленки, просит от налога избавить, клянется всеми святыми, что нет у него ничего, помянул даже и Богородицу. Противно мне стало, взял я и так легонечко его в зубы наганом толкнул. И вот тут удивление: выплюнул он зубы, вынимает из карманы деньги и все отдает. Тут сразу я все и понял, и в две недели таким способом собрал весь чрезвычайный налог, и в город представляю. Семен Демьяныч и рот разинул:
– Как это, – говорит, – тебе удалось так, Михаила?
– Посредством гуманности, – отвечаю.
Смеюсь я и знаю: самого Христа поставь собирать чрезвычайный налог, и он точно таким же способом соберет, как и я, посредством этой самой гуманности.
А между прочим, пошли дополнительные налоги, и конца им не было из-за гражданской войны. У меня же вдруг начали руки трястись, от вина ли или от своего поведения, право не знаю, просто скажу: заболел. Раз как-то сижу у себя дома, выпиваю в одиночестве, раздумываю, какая у всех ко мне ненависть, а сам я чувствую гуманность в себе, и так удивительно, что все это вместе. Гляжу я за окошко, а из перелесочка зайчик выходит: ковыль, ковыль. Моргнул я крепко, и нет зайца; значит, так только представилось. Вот я занялся закуской и потом искоса так для проверки глянул на то место, где зайчишка проковылял, а там теперь два, и передние лапки у обоих перебиты. Сморгнул я, и опять ничего. Артюшка стоит у окна с донесением, чтобы неотложно по важному делу мне в Совет на чрезвычайное заседание. «Хорошо, – отвечаю, – сейчас». Он и ушел. Поднялся, хочу идти, как меня кинет! А зайцы из леса валом валят, подстреленные, с перебитыми лапками, и впереди всех большой с лошадиной ногой; уши на небе, как тополя стоят, вот как сито пробиты дробинками, и сквозь ситинки звезды горят.