Эти слова меня погубили: мой сыр, круглый, красный, был очень заметен, сыр, целая голова в такое время – какое счастье! Кто его не видал, кто им не любовался! Не успел я сказать «забыл», кругом меня ахнули, по всему темному подполью побежало «сыр забыл», и ко мне вернулось решение – приговор, бесповоротное, неизменное:
– Бежи!
Будь у меня вторая голова сыра, я охотно отдал бы ее, чтобы вернуть назад вылетевшие у меня о забытом сыре слова, только бы не двигаться, только бы сидеть.
Я пробормотал какую-то нелепость, что теперь уж поздно, теперь мне не пролезть, и на эти слова весь муравейник закопошился, открылось свободное место передо мной.
– Бежи! – повелительно крикнул кто-то сзади и с силой толкнул меня вперед, и там тоже пропихнули и, если бы я теперь пожелал вернуться назад, мне пришлось бы бороться с силой всего вагона, или бы истеричным голосом крикнуть: «Не в сыре дело!» – и получить прощение, как дурачок или сумасшедший. Я предпочел отдаться воле народа, полез, давя женщин, детей, дверь сама откатилась и, как бомба, я вылетел на свет, на платформу.
Все было так на платформе, как бывает в последний момент отхода поезда. Но я сразу узнал тот женский вагон, схватился за ручку, и мужской голос изнутри мне крикнул:
– Нельзя! Вагон женский.
– Сыр, – крикнул я, – сыр забыл!
Дверца откатилась.
– Сыр здесь, товарищ, – сказал военный человек, – ваш ли он?
– Его, его! – крикнули из вагона.
Все знали по сыру меня.
И я видел, как там внутри вагона быстро запрыгало круглое, красное, понеслось над головами; военный у двери ловко его подхватил, поддал вверх, как лаптой, и я бы, конечно, схватил сыр, но как раз в этот момент свистнул паровоз, рука моя дрогнула, и сыр, упав с платформы под колеса, весело покатился внизу под рельсами.
Я сделал движение бежать к своему вагону, но это мгновенно заметили, и опять, как тогда стало, будто сыр был не моя, а государственная или общественная собственность, порученная мне на хранение, мне крикнули неумолимо и строго:
– Куда, куда, лезь, успеешь!
Десятки людей стояли у двери и, брось я сыр, как хотел, все бы эти десять ринулись под колеса…
– Успеешь, успеешь, – очень спокойно, со знанием дела, как-то хорошо, почти по-родственному говорили мне сверху.
Все это было, конечно, одно мгновение, сыр еще двигался, когда я схватил его правой рукой и, прижимая к груди, левой подперся о каменный выступ платформы и выскочил.
Отечески спокойный голос был сверху:
– Вот, видишь, успел.
Из глубины вагона были голоса:
– Поймал?
Отеческий голос ответил.
– Выбрался.
И поезд тронулся.
О, как страшно было наяву исполнение моего повторного через всю жизнь кошмарного сна:
Будто бы загорается край неба, начинается светопреставление, архангел трубит в последний раз последнему поезду, праведники, ликуя, глядят в окошки, а я чемодан-то свой сунул, чемодан мой за поезд приняли, а меня не пускают. Я бы согласился с радостью гореть на земле вместе со своими бумагами, но так, чтобы праведники мои бумаги читали на небе, а я один, без дел своих, без дум, голый горел на земле – нет, нет…
Ужасный сон исполнялся, поезд двигался, я рядом бежал, прижимая к груди дурацкую голову голландского сыра.
Был один момент, дверь вагона была у самого конца платформы, после которого начиналась земля, и тогда бы там снизу уже невозможно бы было вскочить в очень высоко поднятую дверцу товарного вагона, но десятки рук меня отдельно и сыр отдельно подхватили, и потом в темноте, как самодвижущаяся танка по трупам, я полез и остановился на своем месте. Сыр двигался отдельно и, когда я прибыл, старик держал его на руках, как ребенка, и ласково говорил мне:
– Вот и сподобил Господь!
Нет, я не завидую тому, кто в том году не испытал этих ужасных путешествий и обежал слепой пропасти жизни. На верхней полке яруса умирал, хрипя, человек, в углу, на среднем, – рожала женщина, в щелки сверху лилось, и сыпались подсолнухи. Двадцать восемь часов в полной тьме я лежал, задавленный чужими вещами, и одна радость была – зажечь спичку и покурить. Один раз при вспышке света я видел, как задремавший старик держал мой сыр. И что меня поразило, в лице его была совершенно материнская улыбка. Я не пытался взять у него сыр, для меня сыр перестал существовать как моя собственность, не я спасал его, сыр в моем кошмарном сознании принадлежал всему народу. Другой раз, помню, какой-то человек наклонился к старику, взял у него сыр, поднес к уху и стал нажимать, как арбуз.