– Это их укрепляет и веселит! – объяснял Косыч. Разговоры же у них были самые обыкновенные, совершенно такие же, как и у нас теперь.
– С вазелином надо покончить! – кричал один. – А то вдруг мир, так с ним и останешься!
– Зерно придержите, советую зерно придержать.
– Постное масло? – спрашивал кто-то по телефону.
– Зерно придержите: кормите свиней, свинья теперь дороже всего в мире.
– А с вазелином советую совсем дело покончить! По ту сторону мельницы стоит множество корабликов, грузят их, и они в несметном числе уплывают по серой реке. А я будто бы прошусь у Косыча постранствовать на кораблике.
– Странников, – отвечает он, – теперь нет, все чем-нибудь заняты, если хотите узнать что-нибудь, станьте в какой-нибудь хвост. Странствовать теперь нечего, да это и не река, это отработанный дух человеческий, мы его возвращаем в первоначальное состояние и упражняем в вещах простых, материальных.
Всю ночь снилось-чудилось, всю ночь свистел ветер, бесилось что-то на черных колесах мельницы, а утром, когда рассвело, неузнаваем был сад: убитые еще раньше морозом листья сразу, в одну ночь, разлетелись по ветру, яблони стояли какими-то многорогими серыми животными, все было серо, обнаженно, и осины, и клены, и ясени торчали бревнами, все было кончено, голо, и только в вишневом саду на верхних тончайших ветвях последние редкие огненно-красные листики над всем этим серым умершим были как сходящие из воздуха пламенные языки над бездною.
Ужасный немец
Раненый сказал:
– Мне много лучше сегодня, сестра, присядьте. Ужасного немца я видел во сне. Будто бы в какой-то разрушенный пепельный город вступил наш отряд, и князю нашему говорит вестовой: «Ваше сиятельство, тут у нас германец в плен взят, офицерского звания». – «Господа, – сказал князь, – делать пока нечего, пойдемте немца посмотрим». Приходим мы в сарай, в темноте чуть видно копошится пленный где-то в дровах. Выводят его на свет: маленький немец, стройный офицерик, видно сразу, что человек высшего круга был, а теперь весь в навозе. И стыдно очень ему, и жаль мне его. Дают папирос, а про спички забыли, стоит с незакуренной папиросой во рту, и еще ему стыднее. «Дай огня», – говорю вестовому. Подносит унтер спичку, и тут упади папироска в грязь. Унтер все стоит со спичкой, думает, германец поднимет. Не хочет он поднимать, растерялся. Жалко мне его отчего-то очень, как вдруг он по-немецки к нашему князю с самыми дерзкими словами: «Доннерветтар!» – кричит. Князь на него с саблей, и все, кто тут был, кинулись к немцу с саблями. Только замахнулись рубить его, немец вмиг стал маленький, как обезьянка, вертит пальцем вокруг носа, и от этого на щеках у него шерсть показывается и на губах тараканьи усы в обилии вырастают. «Нате, – говорит, – подите, что, съели?» Те так и застыли с поднятыми саблями. В ужасе отхожу я и от них и от немца.
Встреча
– Сестра, не бывает с вами, что так и вся война покажется сном? Конечно, бывает. Это когда о себе задумаешься, о том, с чем своим пришел на войну; тогда это, военное, кажется, видишь во сне. И так когда эти разные большие государства выступали, припомнишь, по правде, что со мной в тот день было, как себя чувствовал, чем занимался, то государство, будто незнакомое светило, восходило, а сам в свете его жил, но по-своему, совсем отдельно, с приключениями, как во сне. Вот расскажу вам один свой день, когда выступала Англия. Помню себя на одной деревенской станции. Поезд подходит, народ лезет в вагоны. Обер-кондуктор, знакомый мне, важный, как самый большой генерал, пробует остановить толпу – нельзя остановить! И начинает своим личным делом заниматься, торгует сига.
– Англия не выступила? – спрашиваю.
– Кажется, выступила.
Равнодушно так говорит, а мне в этом большой вопрос: выступит Англия – так, не выступит – я выступлю. А я, будто, куда больше Англии, если я выступлю, то со мною все любимое и непобедимое выступит: и леса, и поля, и звери, и птицы, и покойники, близкие, далекие, все вместе. Только это не в мыслях, а в сердце ходуном ходит. В мыслях об этом одно только гвоздем вбито: выступит Англия или не выступит?